Книги

Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова

22
18
20
22
24
26
28
30

Б. П.: Должен сказать, что я эту вещь активно не люблю. Опять же не по причине сексуальных двусмысленностей, а потому, что в этой вещи Цветаева выступает не в своей роли. Роль у нее одна и текст один: всегда и только монолог. А здесь она в группе, в компании, в среде, одна из многих, а не единственная. И у Цветаевой тут появляется некий, что ли, сюсюк. Она вроде Стеньки Разина, связавшегося с бабами. Нас на бабу променял. А еще хуже баб – какие-то женственные мужчины, вроде этого З., которому она же говорит: «Юра, вас любят женщины: а вы хотите, чтоб вас уважали мужчины». Да еще какие-то юные поэты спят в обнимку, а она их матерински укрывает.

Не идет ей сентиментальничать, страшно не идет, – она грубая, и должна быть грубой, это ее поэтический и всякий иной эйдос. Тут ведь в этом братском под шинелью объятии какая-то, прости господи, поэзия возникает, какие-то пиитизмы. Это как Маяковский говорил: Безыменский, вы бы постриглись, а то вы на поэта похожи. А Цветаева ведь писала стихи, неотличимые от прозы.

И. Т.: Это как понять? После всего того, что вы говорили о ее стихах?

Б. П.: Я хочу сказать, что ее проза столь же тотально, словесно-тотально организована, как и ее стихи. Это вообще вернейший критерий суждения о поэте: посмотрите, как он пишет прозу. Самая плохая проза у Евтушенко и Бальмонта. Умозаключение отсюда к стихам не сложное. Зато какую прозу писал Мандельштам! И Пастернак – до «Доктора Живаго», разумеется.

И. Т.: Какую для себя прозу вы выделяете?

Б. П.: Текст о Брюсове. Той же рукой написано, тем же поэтом, теми же средствами – словесно. Какие она построения извлекает из трех слов: вол, волк и воз! И над ними четвертое – воля.

Вот она приводит строчку Брюсова: «Вперед, мечта, мой верный вол!» – и начинает:

О, не случайно, не для рифмы этот клич, более похожий на вздох. Если Брюсов когда-нибудь был правдив – до дна, то именно в этом вздохе. Из сил, из жил, как вол – что это, труд поэта? Нет, мечта его! Вдохновение + воловий труд, вот поэт; воловий труд + воловий труд, вот Брюсов: вол, везущий воз. Этот вол не лишен величия <…>

Три слова являют нам Брюсова: воля, вол, волк. Триединство не только звуковое – смысловое: и воля – Рим, и вол – Рим, и волк – Рим. Трижды римлянином был Валерий Брюсов: волей и волом – в поэзии, волком (homo homini lupus est [человек человеку волк, лат.]) в жизни.

И. Т.: И все-таки, Борис Михайлович, несмотря на все ваши попытки представить Цветаеву как эстетку-формалистку, есть у нее и глубоко вкорененные, родовые отличия русского поэта, русского писателя. Тот же морализм, идущий, странно сказать, из русской литературы. Я процитирую эссе Цветаевой «Мой Пушкин»:

У кого из народов – такая любовная героиня: смелая – и достойная, влюбленная – и непреклонная, ясновидящая – и любящая. <…>

Да, да, девушки, признавайтесь – первые, и потом слушайте отповеди, и потом выходите замуж за почетных раненых, и потом слушайте признания и не снисходите до них – и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не осталось, как лечь на рельсы.

Б. П.: Да, поначалу кажется, что это мораль, причем мораль, извлеченная из литературы, из русской литературы, столько прославленной своей высокой моральностью. Но ведь какой урок извлечен? Отказа – от любви, от счастья. Будешь следовать любвям – ляжешь под колеса. Важнейший цветаевский урок – отказа, отчуждения, расставания и разрыва. Это ведь она говорила: я все вещи моей жизни пролюбила отказом, а не слиянием. Людей в ее жизни не было – был стол. «Да, был человек излюблен, И сей человек был стол».

Три жизни: Эренбург

И. Т.: Борис Михайлович, вы как-то писали в статье «Только детские книги читать» – это был такой мемуар книголюба о зарождении у подростка любви к литературе, – что в послевоенное время в Советском Союзе, помимо классики, читать можно было из доступных советских писателей только трех: Горького, Алексея Толстого и Эренбурга. Автор вам хорошо известный, я помню вашу небольшую изящную книжку о нем, которую я же, впрочем, и издал (вместе с Товием Гржебиным) в 1993 году.

Б. П.: И я очень помню это. Хорошее было издание. И об Эренбурге поговорю охотно. Потому что человек он был очень интересный. Писатель средний (его собственная автохарактеристика), но жизнь прожил интересную и посильно о ней рассказал. Собственно, у него была даже не одна жизнь, а три. Начинал он как вольный литератор, острый скептик, даже циником его называли и нигилистом, потом стал сталинским комиссаром, а после Сталина, в эпоху, им же названную оттепелью, сделался неким либеральным просветителем, вроде дореволюционного земца.

Вот об этом и поговорим.

Хотя Горький и Алексей Толстой – писатели, несомненно, более значительные, чем Эренбург, я бы сказал – больше писатели, но он был в каком-то смысле интереснее. Он брал материалом. Эренбург от них отличался тем, что много писал о загранице, о Европе. Вот, например, что можно прочесть в романе «Буря» – волюминозное сочинение о войне, удостоенное в 1946 году сталинской премии первой степени:

Вы хотите знать, что занимало Париж последние двадцать лет? Сначала «кончилась последняя война», «мир навеки», мужские костюмы с бюстом и в талию, фокстрот, новеллы Поля Морана «Открыто ночью», большевик – «человек с ножом в зубах». Потом появляются кроссворды, репарации, мулатка Жозефина Беккер сводит с ума сенаторов, Ситроен расписывается на Эйфелевой башне, ювелир Месторино зарезал маклера, афера Устрика. Потом кризис, парфюмер Коти – «Друг народа», такси-герлс, девица Виолетта Нозьер отравила папашу, афера Ставиского, молодые шалопаи на площади Конкорд жгут автобусы, дамы красят волосы в фиолетовый цвет, торжественно открыли публичный дом-модерн с древним названием «Сфинкс», психоанализ, сюрреалисты, Народный фронт, бастуют даже могильщики. Потом разговоры о войне, премьера Жироду «Троянской войны не будет», пробные затемнения, Мюнхен, иллюминация. И снова разговоры о войне… Пора менять тему, лучше уж сверхсюрреалисты или новая Виолетта с мышьяком.

Представляете, как это могло впечатлить подростка в послевоенном совке, в годы полного упадка литературы, раздавленной ждановскими докладами о журналах «Звезда» и «Ленинград»? Музыка, да и только! Все эти непонятные слова: такси-герлс, психоанализ, сюрреалисты, какие-то Ставиский и Устрик, девица Виолетта Нозьер… Любовь с первого взгляда! У Эренбурга в романе «День второй» рабфаковец рассказывает любимой девушке, как он на строительстве Кузбасса услышал разговор американцев – консультантов строительства. Иностранная речь казалась завлекательной и чудесной как музыка. И парнишка под впечатлением необычной речи сам захотел так говорить – захотел писать стихи. Между прочим, это правильно: еще Аристотель говорил, что поэтическому языку идет быть не совсем понятным, иератическим. Эренбург, человек всячески литературный, такие вещи понимал.