Книги

Архив еврейской истории. Том 13

22
18
20
22
24
26
28
30

Дедушка, мамин отец, был человеком другого склада. Он был более просвещенный, общался с помещиками, ездил в Киев на контрактовую ярмарку[144] раз в году. Туда съезжались, чтобы авансом покупать будущее с урожая: рожь, пшеницу, ячмень, овес, просо. Заключали контракты. С другой стороны были покупатели из разных городов — Кенигсберга, Данцига, Калиша, Коло, Варшавы[145] и др., которым грузили <зерно> вагонами. Получали, называли «Барихте»[146], это были таблицы, в которых указывали цены хлебных продуктов. Были специальные весы, на которых взвешивали удельный вес, определяющий качество данного зерна. Весы представляли деревянную коробку, в ней помещался один металлический стакан с дном, а второй — куда высыпалось зерно; при нажиме на какую-то деталь открывалась дно, и <зерно> высыпалось в целый стакан.

Гири были круглые, как монеты, вставлялись в дощечку, покрытую зелёным сукном, с соответствующими отделениями для гирек. Мы, дети, любили наблюдать эту процедуру, но руками <весы> нельзя было трогать. По весу определяли качество и цену зерна. Извозчиками ездили на железнодорожные станции Монастырище, Оратов, Фронтовка[147], откуда отгружали вагоны, соответственно договорам, комиссионеру.

Были и помощники уже низкого ранга, они осуществляли доставку зерна из амбаров на железнодорожные станции.

Отец мой сразу не примкнул к дедушке, его по привычке тянуло в лес. Он после женитьбы считался иждивенцем. В те времена называлось «аф кест»[148]. Наконец ему это надоело, и он собрался с мамой и уже двумя детьми на работу в Вахновский лес[149]. Мама очень переживала, ей страшно было одиночество в лесу и страшно было, когда отец с револьвером ночью выходил на разведку: не крадут ли дрова ближайшие селяне? Мама настояла, чтобы они вернулись в местечко Дашев. Тогда <отец> надолго примкнул к дедушке Аврааму и дяде Лейбу, <они> вместе, в компании осуществляли профессию. Как их назвать, мне до сих <пор> непонятно — не рабочие, не служащие, не купцы, не торговцы, а так себе — тяни-ремесленники.

Тянули лямку до наступления войны 1914 года. В местечке выделялись своей культурой, честностью, доверием, пользовались уважением. Жили очень скромно, но красиво. У дедушки, как я уже упомянула, в квартире была зала обставлена: с красной бархатной обивкой диван и два кресла, круглый стол, накрытый жирардовской скатертью[150], и на нём стояла лампа с абажуром. Сбоку стоял у стены карточный столик с разными безделушками, и над ним висело зеркало в позолоченной раме. Стоял ещё комод. На стенах висели две большие живописные картины. На окнах были гардины. Пол дубовый (дощатый), вроде паркета, составлен из больших квадратов, окаймленных черными дощечками. Стены и потолок были разрисованы. Одна дверь выходила в коридор, вторая — в столовую. Когда бабушка Рива (мать мамы) заболела астмой, ей поставили кровать в зале, самой большой комнате, чтобы легче было дышать.

В столовой стоял большой буфет. В центре были большой шкафчик и ящик, а по бокам и шкафчики, и ящики были у́же. В самом большом ящике стоял сервиз столовый, белого цвета с голубыми краями, очень красивый, стеклянные бокалы и рюмки, хрусталя не было. В одном из ящиков бабушка Рива хранила в коробке пуговицы. Я очень любила перебирать их, когда она что-нибудь искала. Мне запомнилась одна яркая пуговица (штерншис)[151], ее носила на шее беременная женщина. Стоял еще длинный стол, за которым собирались родные в праздники, особенно в праздник «Пирим» и «Симхес Тойре», самые торжественные[152]. В будни вокруг стола сидели папа, дядя Лейб и разные помещики, <приехавшие> по делу. В углу стоял письменный стол, на нём находились весы, о которых я уже упомянула. Над этим столом висели стенные часы, звон которых мне очень нравился. Впоследствии и у нас в доме были <стенные часы>.

Стоял ещё шкаф, в котором хранили белье, и возле него стояла «софка»[153], вроде диванчика без спинки: мы на ней всегда засыпали, когда мама к нам приходила во «второй дом», как она называла <дом дедушки и бабушки>. Ей было скучно, а у бабушки и дедушки была как биржа[154], много людей, а папа вёл переписку со всеми <покупателями> из разных городов Пруссии и Польши. Он изучил немецкий язык по учебнику Глезера и Пецольда[155], чтобы не надо было прибегать к местечковому <присяжному> поверенному[156], чтобы написать адреса. Да, ещё возле «софки» стоял столик маленький с большим медным самоваром, из которого поили всех присутствовавших. (В будние дни печеньем не угощали, только сахар ставили на стол.) 5 мая 1911 года родился третий мальчик по имени Бенци́н, но звали его Бенык, а когда повзрослел, начали называть его Борей. Он был красивым тучным мальчиком, мама до года кормила <его> грудью, не прикармливала.

Коротко о нём. Он окончил школу-десятилетку. Был пионером, потом членом ВЛКСМ и членом КПСС. Служил в армии в Москве на действительной службе. Его проводили торжественно, выступали с речью папа и мой муж Павлуша: <в армии> с 1932 года. Перед отъездом записался в ЗАГСе с девочкой Соней, но от нас утаили. Соня нас посещала, мы её принимали хорошо, знали, что Боря её любит, и она нам нравилась.

Я выпустила очень важные события,

о которых интересно написать.

В 1914 году нагрянула война с Германией, и жизнь у нас, к сожалению, изменилась к худшему. Папа из-за отсутствия зубов был освобождён от участия в войне. Один дядя искусственно ослепил глаз — сделали ему бельмо, и получил «белый билет», то есть освободили его. Второй дядя Исаак долго голодал, чтобы похудеть, но это ему не помогло, и он был «зайцем», так называли тех, которые увиливали от военщины.

Во время Первой отечественной войны[157] отец и дедушка продолжали работать как раньше. Запомнилось только одно, что поехали во Львов и на площадке[158] перевозили груз в Перемышль, Дрогобыч[159] и другие города и обратно. Оттуда <отец> привез нам подарки: бархат мне и маме на блузочки и вышитую ткань белого цвета (шитьё) на платье, которое я очень долго носила до замужества.

Я продолжала учиться дома экстерном, пока представился случай переехать в город Гайсин с семьёй в 1916 году. В июне 1916 года родился четвертый мальчик — Миля. Ему было несколько месяцев, когда выехали <в Гайсин>. Организовалась артель из семи человек: наш отец, дядя Меер (брат дедушки Авраама), его зять — Кальницкий, Котляревский, два священника и бухгалтер Бонгард. Работали на мельнице, на которой перерабатывали просо на пшено и горох — на крупу для армии, и пользовались отсрочкой от войны. Отец работал в качестве весовщика, иногда замещал и мельника, когда <тот> отсутствовал. Брат Сруля, как его называли, имел двухклассное образование, закончил земскую школу пятой группы и работал в конторе, в бухгалтерии, под руководством бухгалтера Журинского. Отмечали, что он отличался честностью: когда рассчитывались и оставляли сдачу, копейку, он догонял и отдавал.

Чтоб прокормить семью, мама готовила обед для дяди Меера, его зятя Кальницкого и Котляревского. <Они> приезжали из Киева, тоже участники артели. Приезжал государственный контролёр — проверял норму выпуска продукции, и для него мама тоже готовила обед, обливалась потом и за это получила 25 рублей. Ей было очень обидно, что не посчитали, как она потрудилась. Миля был маленьким, мы его очень любили, но няньки у него не было.

Мама его сажала на кухне возле себя у стола. Однажды он свалился со стула, упал на камень, лежавший в бочке с капустой, и покалечил себе лоб. Шрам остался на много лет. Иногда я его садила на печке возле себя, задерживала ногами, сама с книгой: занималась, готовилась к экзаменам.

В 1917 году была Февральская буржуазная революция. Было большое торжество, музыка играла, был парад военных — мы ходили смотреть. А в октябре месяце вспыхнула Октябрьская <революция>. Выступали на площади ораторы, все радовались.

Мне уже удалось выдержать экзамены, и я поступила в шестой класс женской, ещё частной, гимназии Курчинской Евгении Тимофеевны. Старший брат Сруля в 1918 году поступил в четвёртый класс мужской казённой гимназии. Но ему не посчастливилось, он учился всего два месяца. Был налет на нашу квартиру. Подослали соученика за задачником. Дверь, как всегда, была у нас заперта, ему[160] открыли, и несчастный Сруля пошел провожать парня, чтоб собака его не тронула. В это время подошли двое мужчин, остановили его и ворвались к нам в квартиру. Он <Сруля> крикнул: «Удирайте!» и начал их задерживать, а папа прикрыл двери. Видно, это были соседи, при них был револьвер, <они> выстрелили, и пуля попала Сруле в живот, на этом закончилась их затея. Злодеям не удалось из квартиры взять что-нибудь, а брат на третий день в больнице скончался [161]. Такое горе нас постигло. Способный очень парень, мы были счастливы, что ему удалось поступить учиться[162]. Уплатили за право учения за квартал, но папа просил в его <Срули> память за эти деньги купить книги для библиотеки.

Начались тяжелые времена, начались гонения на евреев, банды. Поляки нас обстреливали[163], и мы прятались в погребах. Однажды мама пекла хлеб в русской печке и во время бомбардировки выбегала во двор, в квартиру, чтобы вовремя вынуть хлеб, рискуя жизнью, но страшно было голодными остаться. Было нашествие банды Волынца и в один день было убито 700 человек евреев, как большевиков[164]. Интеллигенция города Гайсина — врачи, городской голова, священники собрали деньги и дали контрибуцию, чтоб спасти людей. Папа наш по приказу Волынца явился: его и еще много мужчин закрыли в мясной лавке, они задыхались от тесноты. Как потом узнали, должны были керосином облить деревянное помещение и сжечь их. Контрибуция их спасла. Однажды во время учебы в гимназии объявили еврейкам-девочкам уйти по домам в связи с тем, что в городе тревожно, разъезжают казаки верхом на лошадях. Представьте наше настроение, мы встали с парт и ушли, а русские девочки сидели на своих местах и продолжали учиться. Однажды гимназисты устроили у себя бал и пригласили всех девочек. Мне так интересно было пойти и погулять с мальчиками, нарядилась, завила волосы, мама мне купила тонкие чулки, туфли у меня были. А папа не разрешил пойти на такое мероприятие, <потому> что может быть нападение на еврейских девочек.

Я плакала, мне казалось, что никогда не прощу папе этого. Вот такая жизнь была. В театр тоже боялись ходить, ночью бывали случаи убийств.

Чтоб заработать на жизнь, спекулировали: ездили в Киев, Одессу. Ездили на крышах вагонов поездов, мучились зимой от холода, замерзали. Так приходилось и нашей тете Фане после смерти дедушки Авраама. А дядя Исаак, младший брат мамы, недолго <побыв дома> после женитьбы, был в Киеве на заработках. Когда деникинцы наступали[165], он и еще тетя Поля, жена дяди Гершеля, брата мамы, и ещё двенадцать человек дашевцев подводами уехали, как говорится, «живот спасая». Но не тут-то было. Их в дороге под Белой Церковью, в селе Алайки[166], остановили, ограбили и расстреляли. Дядю Исаака бросили в колодезь убитого, а тетю Полю ранили в трёх местах в голову и саблей на правой руке отрубили мизинец до самой кисти. Впоследствии благородные селяне дали знать в местечко. Привезли раненую тетю Полю и близнецов, грудных <детей>, живыми к дедушке и бабушке, ходили узнавать трупы, среди которых по носку определили, что это Исаак.