Книги

Альбрехт Дюрер

22
18
20
22
24
26
28
30

Другая книга, в издании которой участвовал Дюрер, это перевод нравоучительных историй французского сочинителя де ля Тура «Турнский рыцарь». Де ля Тур написал свою книгу в наставление своим дочерям, чтобы отвратить их от грехов и направить на путь добродетели. Душеспасительное сочинение получилось отменно длинным и достаточно скучным. Но Дюрер с истинным увлечением рисовал для него сцены, полные жизни. Вот модница. Ей давно надо быть в церкви, а она все прихорашивается перед зеркалом, не замечая, что в ее нарядную комнату уже явился отвратительного вида черт, готовый утащить с собой легкомысленную, но очень миловидную грешницу. А как хороша гравюра «Самсон и Далила»! Самсон спит мертвым сном под деревом, а Далила с невозмутимейшим видом состригает ножницами его длинные волосы. И на это сквозь проем в стене с молчаливым любопытством взирают двое прохожих. И в «Комедиях» Теренция и в «Турнском рыцаре» улицы, дома, убранство комнат — все немецкое. И ко всем подробностям — живой интерес. Тут Дюреру пригодились уроки его первого учителя — Вольгемута. Тот переносил в гравюру на дереве такое изображение пейзажа и интерьера, которое было ранее свойственно лишь живописи.

Дюрер познакомился с одним из самых знаменитых базельцев — Себастьяном Брантом, ученым, писателем, поэтом, доктором обоих прав — канонического и римского. Бранту не было еще сорока лет, но он уже пользовался огромной славой. Когда он проходил по городу, все спешили почтительно поздороваться с ним. Дюрер встретил его в одной из типографий. Брант принимал участие во множестве изданий: писал книги сам, переводил, составлял примечания, давал советы издателям, наблюдал, например, за изданием Теренция. Так и состоялось знакомство многоопытного литератора и молодого художника, который уже завоевал добрую репутацию в базельском книжном мире.

В эту пору Себастьян Брант готовил к изданию «Корабль дураков». В отличие от его латинских сочинений эта книга была написана по-немецки. Брант высмеял в ней людские пороки. В печатных обличениях несовершенства рода человеческого недостатка тогда не было. Но «Корабль дураков» был непохож на них. Прежние отдавали церковной проповедью. Грех в них бичевался, благочестие прославлялось. Основы оценок были религиозные. У Бранта судьей людских несовершенств выступает разум. Все, что Брант осуждает, он осуждает как неразумие. Он жаждет избавить мир не от грешников, а от дураков. Он собирает их на палубе корабля: пусть с попутным ветром уплывут в страну Глупландию. Пассажиров на «Корабле дураков» множество: стяжатели, помешанные на наживе, модники, свихнувшиеся на нарядах, молодящиеся старики, невежественные учителя, злобные склочники, клеветники, чванливцы, волокиты, сластолюбцы, развратники, бражники, болтуны, моты, лентяи, лоботрясы, ревнивцы, прелюбодеи, дураки высокопоставленные — они куда опаснее простых дураков! — завистники, шарлатаны, попрошайки, астрологи... Брант описывает неразумные, постыдные поступки, уродливые черты характеров, и описывает так, что читатель понимает: поэт знает тех, о ком он пишет. Он наблюдал их на улице, дома, в университетской аудитории, в церкви, в суде, на рынке, в лавке. Он знает, как они говорят, как они тупо спорят, как они бессовестно бахвалятся, как они злобно сплетничают. Запас его впечатлений безграничен, как безгранична человеческая глупость. Его язык полон подробностей, безжалостно меток, сочен, красочен...

Брант хорошо знал притягательную силу гравюр. Издатель и поэт посовещались, кому заказать иллюстрации, и решили — одному художнику с такой работой не справиться. Пригласили нескольких. Одним из них оказался Дюрер. Он сделал несколько рисунков на пробу, они понравились. Ему была заказана большая часть иллюстраций к «Кораблю дураков» — это делает честь проницательности издателя и автора.

Вот когда Дюреру пригодились впечатления, накопленные в Нюрнберге, а особенно в долгом путешествии. Он припомнил франтов, которых встречал в дни праздников, бодрящихся старичков, пьянчужек, обжор, продавцов, которые надувают покупателей, ярмарочных шарлатанов, нечистых на руку писарей. Он изобразил корабли, повозки, трактиры, проселочные дороги, городские улицы, хоромы богачей, нищенские каморки. Верховых лошадей и вьючных ослов. Охотничьих собак. Ворон. Кошек. Мышей. Гусей. Оружие и домашнюю утварь. Троны и табуреты. Люди на всех гравюрах появляются с дурацкими колпаками на голове. Они и глупцы и шуты, издевающиеся над глупостью. Между прочим, одна особенность их дурацкого колпака помогла выделить из ста с лишним гравюр те, которые принадлежат Дюреру. На колпаках большинства дураков непременно есть бубенчики. Бубенчики появляются на всех гравюрах, близких друг к другу по манере и лучших в книге. Второй художник рисовал колпаки с петушиными гребнями, третий — колпаки без всяких украшений... Различия в изображении колпаков были своего рода маркой художника. О том, что был еще и четвертый, догадались потому, что несколько гравюр несравненно слабее всех остальных, отличаются по стилю и вообще кажутся случайными в книге. Сопоставляя множество признаков — в том числе и присутствие бубенчиков на колпаках, — большинство исследователей пришло к выводу: Дюреру в этой книге принадлежит более семидесяти гравюр. Почетный заказ для молодого художника! Он не только обеспечил его заработком, но дал возможность долго общаться с Брантом — самым интересным человеком в Базеле. Брант был много старше Дюрера, обладал опытом, знаниями, известностью. Общение с ним многому научило молодого художника. Ему смолоду посчастливилось — он легко знакомился со многими замечательными людьми. Было в нем такое обаяние ума и таланта, которое делало это тяготение обоюдным. Брант объяснял, какими должны быть иллюстрации. Но Дюрер оказался иллюстратором самостоятельным и смелым, не стал покорно следовать за текстом, а создавал свое собственное воплощение неразумия и глупости, лишь навеянное мыслью Бранта.

Брант не рассердился на молодого художника, а согласился с его решениями и написал к каждой гравюре короткий дополнительный текст — поэтический эпиграф к изображению. Поэт и художник дополняли друг друга.

Дюреру хороню жилось и работалось в Базеле, но долго оставаться на одном месте было не в его характере. Осень 1493 года снова застала его в пути. Он перебрался в вольный город Страсбург. Острый шпиль страсбургского собора был виден издалека. Силуэт башни резко менял свое очертание в зависимости от того, с какой стороны смотреть на собор. Башня была несимметрична, и это таинственным образом делало ее прекрасной. Ночью, когда подробности исчезали и был виден только черный контур собора, его башня казалась особенно красивой.

«Моя Агнес». Рисунок пером. 1494. Вена, Альбертина

В Страсбурге Дюрер поступил в мастерскую одного из местных живописцев. Имя его история не сохранила. Здесь Дюрер стал снова заниматься живописью и впервые написал свой автопортрет красками. Дюрер постоянно рисовал и писал сам себя. Отчасти потому, что был самой доступной и самой терпеливой моделью. Но были причины и серьезнее. Ему хотелось разобраться в себе, узнать и понять себя. Вот и в Страсбурге, немного оглядевшись, привыкнув, он написал автопортрет. Решил, что пошлет его домой. Чтобы легче было отправить, писал не на доске, а на пергаменте, наклеив его на полотно.

На этот раз он увидел себя по-новому. Молодое лицо прекрасно, спокойно, пожалуй, чуть надменно. Глаза слегка скошены на зрителя — так получилось, он сидел к зеркалу боком. Длинные ярко-рыжие волосы падают на плечи. Они кажутся струящимся пламенем. И мохнатая темно — красная шапка тоже вызывает представление об огне. Серо-зеленая куртка с прорезями на рукавах обшита красной лентой. Шея и верхняя часть груди обнажены, видны ключицы. Рубаха из тонкого полотна в изысканных сборках и с красноватыми прошивками. Покрой и цвет костюма нарядны. Видно, что портному фасон диктовал художник. Сильные руки бережно держат ветку чертополоха. Растение это называлось тогда по-немецки: «Мужская верность». На глухом темно-зеленом фоне лицо светится, губы горят, волосы пламенеют. Молодой человек красив, очень красив, видит себя красивым, хочет, чтобы и другие увидели его таким. Под спокойствием угадывается немалая гордыня. Это уже не скромный странствующий подмастерье, это молодой художник, твердо знающий себе цену. Как заклинание — чтобы не сглазить! — звучит двустишие, написанное над портретом: Идет мое дело, Как небо велело.

Дюрер рисовал постоянно. Если он пропускал день, на другой ему казалось, что рука хуже слушается. До нас дошла ничтожная часть рисунков, сделанных в годы странствий. В молодости Дюрер, видно, не слишком берег их.

Однажды он отважился нарисовать обнаженную. Такой попытки до него, кажется, не делал ни один немецкий художник. Дюрер не был аскетом. В странствиях ему случалось обращаться со словами желания к женщинам. Но сказать женщине, что хочешь нарисовать ее обнаженной, в те времена было труднее, чем выразить свою страсть. Греховность просьбы должна была смертельно напугать ту, к которой она была обращена. И все-таки он нашел натуру, хотя даже самого слова «натурщица» еще никто не слыхивал. Первая модель Дюрера была некрасива. Она оставила на ногах разношенные домашние туфли, голову обмотала полотенцем, стояла в напряженной позе, неловко повернув руку. Рисунок получился робким. Непривычность задачи, смущение, которое он никак не мог побороть, сковали руку художника, сделали неуверенной линию. А рисунок сохранился и вошел в историю живописи как один из важных ее документов...

...В Страсбурге было тревожно. Крестьяне Страсбургского епископства взбунтовались. Долго и безропотно несли они все тяготы — пахали землю для духовных и светских господ, косили траву, жали хлеб, молотили. Но этого господам было мало. Они требовали, чтобы крестьяне бесплатно рубили для них лес, пилили и кололи дрова, ловили рыбу, отвозили на своих лошадях их товары на ярмарку. А главное, никто из крестьян не знал, где начало и где конец повинности. Так было по всей Германии. С некоторых пор господа сделали ненадежным само право крестьян на наследственную землю. Когда крестьянин умирал, его сыновья должны были заплатить огромную пошлину, а сверх того деньги, которые красноречиво назывались «посмертным побором»: у наследника кроме денег отбирали лучшую голову скота, а если ему досталась всего одна, то ее — единственную. Крестьянин платил за все: собрался жениться — плати, выдаешь дочь замуж — плати, надумал продать часть имущества — плати. А еще были налоги князю и две десятины церкви: большая и малая. Большая с урожая хлеба, малая со всего остального, выращенного крестьянином, и со скота. Чуть ли не каждый год появлялись новые поборы или увеличивались прежние. Господ над крестьянами было много — и владелец земли, и тот, под чьей судебной властью был крестьянин, и тот, кто считался его «личным господином». И не упомнишь всех, на кого крестьянин работал, кому повиновался, кому платил... Бесстрастные страницы хроник, на которых все это записано, пахнут потом, кровью, слезами, вопиют о злой несправедливости, о горьких обидах, о тяжком бесправии. О черной беде. О зреющем возмущении. Оно было особенно сильным в том краю, куда странствия привели Дюрера. Знал ли он, что происходит вокруг, за стенами Страсбурга? Разумеется, знал. Нужно было быть глухим, чтобы, путешествуя из города в город, останавливаясь на ночлег в деревнях, встречаясь со множеством людей, ничего не услышать, слепым, чтобы ничего не заметить. А слепым Дюрер не был. И глухим тоже.

В Страсбург прискакал гонец, послание его было адресовано епископу, но слух о нем разнесся по всему городу, вселяя страх в одних, надежду в других — в городе тоже было много обездоленных, страждущих, недовольных. Тревожное известие гласило: крестьяне взбунтовались. Их поддержали бюргеры маленького города Шлеттштадта. Во главе восставших встал бургомистр. Захвачены посланцы восставших в другие города. Они предлагали соседям союз. Но никто не успел присоединиться к бунтовщикам. Повстанцы были тут же разбиты, их предводители схвачены. Суд еще заседал, а плотники уже начали возводить эшафот на рыночной площади, и городской палач почтительнейше сообщил властям, что на сей раз ему одному не справиться.

Любопытные горожане занимали места вокруг эшафота с вечера. За то, чтобы поглядеть на казнь из окон домов, выходивших на рыночную площадь, хозяевам платили большие деньги. Уже с рассвета на площади не протолкаться. Мальчишки продают листки: это срочно отпечатанный страсбургскими типографщиками приговор осужденным. Толпа пестрая, шумная, говорливая. В людской гуще толкаются разносчики сластей и питья, пронырливые карманники, остроглазые соглядатаи. Родственники осужденных стоят тут же с окаменелыми лицами, не решаясь выдать себя ни единым словом. Казнь продолжалась долго. Нескольких четвертовали, остальных обезглавили.

«Художник должен видеть все!» — мысленно сказал себе Дюрер и заставил себя пойти на эту площадь. В память о том, что он увидел здесь, сохранился рисунок пером. Человек, с которого сорваны одежды, стоит на коленях. Глаза его судорожно зажмурены. За его спиной коренастый палач в парадном одеянии. Длинный меч выхвачен из ножен. Левой рукой он держит осужденного за плечо — сейчас толкнет его на плаху. Меч сверкнет в воздухе пять раз: человек, запечатленный Дюрером, был не обезглавлен, а четвертован. Тем, кому отрубали голову, обнажали только шею. Одежду срывали с тех, кого собирались четвертовать. Дюрер нарисовал не свершение казни, когда меч уже просвистел и кровь полилась, а миг предшествующий: осужденный замер в нестерпимом ожидании, палач готовит удар. От взгляда на этот рисунок цепенеет душа.

Каждый раз, когда представлялась возможность, Дюрер писал с оказией домой. Однажды он отправил домом свой портрет с чертополохом. Пусть увидят, каким он стал. Как нарядно одет. Сколь непохож на того, каким четыре года назад отправился в дорогу. Портрет был бережно обернут и уложен в ларец. Отдан в надежные руки.

Отец разглядывал портрет долго. Чувства, которые он испытывал, были сложны. Сын непохож не только на того, каким был, когда покинул отчий дом, но и на него, Альбрехта Дюрера-старшего, когда он совершал свое странствие подмастерья. Сын на автопортрете выглядит молодым человеком из знатного дома. Одежда, лицо и поза выражают гордость. Гордость или гордыню? Неужто ремесло, которое избрал сын, лишает человека смирения? За то время, что Альбрехт путешествовал, в семье родилось еще трое детей. Альбрехту Дюреру-старшему шел шестьдесят седьмой год. Год назад он узнал, наконец, успех, самый большой в жизни: повез свои работы императору в Ленц, и тот удостоил его весьма милостивого приема. Но почет этот не вернул ему сил. Бремя забот о доме и мастерской стало для него тяжким. Матери шел сорок второй, но она часто хворала. В доме не хватало взрослого сына — опоры. Что, если Альбрехт останется на чужбине? Женится, откроет свою мастерскую, как поступил когда-то он сам. Правда, ему было тогда уже сорок лет, а сыну сейчас всего двадцать третий, но времена меняются. Молодые становятся самостоятельными куда раньше. Вряд ли сын до сорока лет останется холостым и согласится ходить в подмастерьях. Поразмыслив, поколебавшись, Дюрер-старший написал сыну письмо, призывавшее его вернуться домой.

Письмо звучало приказанием. Ему было нелегко написать так, но он себя заставил. Впоследствии Дюрер будет вспоминать: «Отец меня потребовал».