Казалось – толкни такой кувшин, и он изольется тысячью винных рек.
Мне нравилось лежать на свежесотканном ковре и, уткнувшись носом в ворс, вдыхать его запах. Ковер пах брынзой, ветром, полем, пастухом дядей Суреном, который приносил нам свежего молока. Я гладила шелковую изнанку гранатовых листьев, уу-ууу, прижавшись губами, гудела в ковер, ууууу, гудел он мне в ответ. На дворе было белым-бело, туманы всегда приходили незваными гостями и долго стояли, прижавшись лицом к оконному стеклу. Я спокойно заглядывала им в опрокинутые глаза. Мне было совсем не страшно, ковер не просто защищал, он был продолжением меня.
Она ложилась рядом и прижимала меня к груди. Ууууу, гудела мне в макушку, ууууу, гудела я в ответ.
– Видишь? – Она водила пальцем по крутому боку кувшина.
– Вижу! – вскрикивала я. Из-под указательного пальца бабушки выныривал ковш армянской буквы ե.
– Что это за буква?
– Н.
– А теперь смотри сюда, – она закрывала ладонью гранатовую ветвь, – что у меня под ладонью?
– Гранатовая ветвь.
– А так? – Она медленно отодвигала руку, открывая один за другим запутавшиеся в листьях буквы.
– Это мое имя!
Читать я научилась по коврам бабушки Кнарик.
Знаешь, как я ее любил? Надышаться не мог. Маленькая была, невероятно хрупкая. Всю жизнь в детской обуви проходила. Детей рожала молча. Ни крика, ни стона. С Виктором двое суток промучилась, а в доме такая тишина стояла, что слышно было, как ветер по комнатам ходит.
А потом случилось это горе. Она сильная была, сильнее меня. Терпела боль до последнего. Обнимет, прижмется лбом к груди. Ничего не вижу, шепчет. Умерла под утро, у меня на руках. Я умер вместе с ней.
Там, в дальней комнате, ковер. Иди посмотри, дочка. Она не успела его закончить.
На темном фоне два кроваво-красных граната. Ни символа, ни слова. Ничего не оставила мне, ушла молча.