Книги

Зулали

22
18
20
22
24
26
28
30

Фундук был молодой, сладко-молочный. Скорлупа, если подержать ее во рту, отдавала нежной кислинкой. Я сорвала зеленый, воздушный бутон, осторожно раскрыла кружевные листики. Долго перекатывала теплый, пахнущий солнцем орех на ладони.

У меня никогда не будет ковров, обещала кому-то в пространство.

Это был последний раз, когда я переступила порог ее дома. Больше я туда не возвращалась.

Шаракан

Папа рассказывает.

Вот, например, прабабушка Шаракан. Шаро.

Замуж ее выдали в четырнадцать лет, за жениха старшей сестры. Сестра накануне свадьбы заболела и умерла, и, чтобы затраты не пропадали, за прадеда Минаса выдали Шаракан.

В нашем доме испокон веку пекли большие круглые хлеба на кисловатой, пахнущей щавелем закваске. Нарезали крупными ломтями, подрумянивали на дровяной печи.

Шаро раздражалась – она с детства привыкла к лавашу. Пекла его много, про запас. Складывала сухими стопками на крышке большого ларя, прикрывала чистой тканью, края прижимала осколками обсидиана – от мышей. Со стороны казалось, что ткань по кругу простегали крупными стежками.

Раньше она была словоохотливой и смешливой, но я ее застал замкнутой и отстраненной. Обнимаешь – цепенеет, задаешь вопросы – или отмалчивается, или глухо раздражается. Как мог, пытался ее развеселить: просил сесть на карпет, упирался ладонями ей в спину, возил по комнате – карпет скользил по натертым половицам не хуже санок. Тормозил, заглядывал ей в глаза.

– Смешно же, нани!

– Голова кружится, – вздыхала она.

Щебетал ей всякую чушь – сама знаешь, какую ерунду несут шестилетние дети. Просил рассказать сказку. Она соглашалась, но быстро уставала, жаловалась на головную боль. Приступы были мучительные, длились сутками. Легче, наверное, было умереть, чем жить с такой болью. Она жила.

Я помогал ей мыть голову. Лил из ковшика осторожно, не дыша, следил, чтобы струя воды не попала на стриженый затылок. Нужно было, наверное, отвести взгляд, но я не мог. Смотрел зачарованно, как двигается под пальцами осколок кости: то с этого края поднимется, то с того. Меня пугало и завораживало это неестественное шевеление, казалось – в голове нани дышит и ворочается живое существо, которому тесно и невмоготу взаперти.

Она охала от боли, когда вода попадала на затылок, бросала в сердцах – հըմմմմ, զրոդմ երեսրդ տեմայի, մաշալլահ[22]. Я знал, кому адресованы эти слова.

– А «машаллах» зачем говоришь? – спросил как-то у нее.

– Чтоб их Бог услышал мои слова!

Волосы на затылке отрастали быстро, потому отцу приходилось раз в два-три месяца их очень коротко подстригать. Проплешину Шаракан прикрывала косынкой.

Помню, как она сидела, чуть наклонив голову, сложив на коленях худые руки. Отец стриг ее, закусив губу. Тишину в комнате прерывал лишь холодный лязг ножниц. Ничего страшнее этого лязга я не знаю.

Она вынуждена была спать только на левом боку. Мужественно терпела чудовищную боль. До ужаса боялась смерти. Просила постелить себе на первом этаже, обязательно у окна, чтобы успеть сбежать, если станут ломиться в дверь. Сына, которого на ее глазах зарубили ятаганами, почти забыла – удар приклада лишил ее памяти. Но огромная любовь, которую она к нему испытывала, так и жила в ее сердце. И вот эту осиротевшую любовь она и оплакивала – всю свою жизнь.

Однажды мне все-таки удалось ее рассмешить. Смех у нее был натужный, надтреснутый. Она прижала меня к груди, поцеловала в макушку. Но потом сразу же отстранилась, видно испугавшись, что Бог посчитает такое проявление чувств чрезмерным.