Книги

Юрий Ларин. Живопись предельных состояний

22
18
20
22
24
26
28
30

Встречи с Ольгой Максаковой в связи с консультациями и реабилитационными тренировками станут потом для Юрия Ларина регулярными, но пока он из клиники был отпущен в «Челюскинскую». Здесь его и застало известие о смерти Инги.

На похороны и поминки пришло очень много народу – по словам Ольги Максаковой, «все сочувствовавшие и любившие». Сама она с Ингой Баллод не была знакома и готова лишь транслировать мнение, услышанное впоследствии от Ларина:

Было две категории людей: одни ее очень любили, другие категорически не воспринимали. Она была чрезвычайно темпераментная, умная и работоспособная.

Тех, кто любил, оказалось столько, что в малогабаритной «двушке» на Дмитровском шоссе они помещались с трудом, не все сразу. В какой-то момент теснота усугубилась еще и из‐за того, что хозяин начал испытывать недомогание – пришлось на ходу менять диспозицию. «Юра говорил, что просто лежал на нескольких стульях», – рассказывает Максакова.

Валентин Гефтер был свидетелем происходившего в том июне:

Хорошо помню, как ходили на прощание с Ингой в Центр на Каширке, как потом сидели дома, поминали. Это был очень сильный удар, в первую очередь по Юре.

А старший Гефтер, Михаил Яковлевич, вскоре дополнил свое эссе «Страстное молчание» еще и строками об Инге Баллод, включив сюда такой эпизод:

Юра на похоронах ее произнес с раздумьем, медленно выговаривая слова: она поверила в меня и сделала художником.

Будто в довершение всех бед и в качестве знака судьбы, что ли, дающего понять, что прежнее ушло безвозвратно, случилась примерно тогда же и другая утрата. Через много лет Юрий Ларин в интернет-переписке с искусствоведом из Петербурга Ириной Арской не преминул поделиться давней печалью:

Когда я писал тебе о том, как мы все стали умирать (я, Инга), забыл упомянуть еще об одной смерти – нашего любимого кота Карлсона. К сожалению, его хоронили не мы, а наш друг, известный шахматный мастер Яков Нейштадт.

Этот отрезок жизни Юрия Николаевича Ольга Максакова характеризует так: «С одной стороны, все разлеталось и разваливалось, с другой – проявлялись и появлялись друзья, которые помогали». В частности, директор Дома творчества Рейнгольд Генрихович Берг снова, учитывая обстоятельства, пошел навстречу и оставил Ларина жить в «Красном доме» после окончания заезда – на дополнительный срок. Это было исключением из правил: как поведала нам художница Елена Вершигорова, в «Челюскинской» лишь «особо отличившимся полагался „наградной поток“ – еще два месяца работы „при полном коммунизме“», тогда как обычно «возможность там работать предоставлялась не чаще, чем один раз в два года». Более того, Ларина поселили в комнате на двоих вместе с несовершеннолетним сыном, что уж совсем никакими регламентами не предусматривалось.

Из тех людей, кто помог тогда своим участием больше других, Юрий Николаевич всегда выделял ленинградского художника Георгия Ковенчука, которого все знакомые называли Гагой. Как и Павел Иванович Басманов, тот был связан биографическими нитями с «первым авангардом», только иным образом. Ковенчук приходился внуком Николаю Кульбину – соратнику Мейерхольда, Евреинова и Матюшина, публикатору поэзии Маяковского, Крученых, Велимира Хлебникова, основателю артистического кабаре «Бродячая собака» и организатору исторического визита Филиппо Томмазо Маринетти в Россию. Впрочем, Кульбин умер задолго до рождения внука и влияние на него оказал разве что опосредованно.

Георгий Васильевич Ковенчук стал плакатистом и книжно-журнальным иллюстратором, но таланты его постоянно вылезали за эти цеховые рамки – то в сторону живописи, то сценографии, то литературы. Он был ярким представителем ленинградской художественной среды, о чем осталось немало мемуарных свидетельств. Например, у Довлатова в «Соло на ундервуде» Ковенчук появляется в эпизодической, но весьма выразительной роли:

В Ленинград приехал Марк Шагал. Его повели в театр имени Горького. Там его увидел в зале художник Ковенчук. Он быстро нарисовал Шагала. В антракте подошел к нему и говорит: «Этот шарж на вас, Марк Захарович». Шагал в ответ: «Не похоже». Ковенчук: «А вы поправьте». Шагал подумал, улыбнулся и ответил: «Это вам будет слишком дорого стоить».

Полуправдивая история, изложенная в жанре классического анекдота, истинного значения Гаги Ковенчука, разумеется, не умаляет: он был заметной, существенной фигурой на стыке официального и андерграундного питерского искусства.

Лето 1987‐го Ковенчук проводил в подмосковной «Челюхе», где и состоялось их с Лариным знакомство. Позднее Юрий Николаевич рассказывал о тех встречах в одном из электронных писем, адресованных Ирине Арской:

Был для меня печальный день – я возвращался из Москвы с похорон Инги. Сошел с электрички в «Челюскинской», и вдруг навстречу мне идут два человек. Один из них был Гага. Он приветливо улыбнулся и пригласил погулять с ним по окрестностям. Мы стали разговаривать, каждый рассказывал про себя. Потом мы с Колей поселились в «Красном доме», и каждый день к нам приходил Гага.

Ольга Максакова подтверждает: «Он очень помог Юре после смерти Инги своим неистребимым оптимизмом».

Помогали и другие – в самых разных ситуациях, в том числе абсолютно бытовых, житейских. По воспоминанию Татьяны Палицкой, ученицы Ларина, «когда он с Колей был в „Челюскинской“, там возникла какая-то проблема с водой. А мои родители живут в Мытищах, недалеко, и самое простое было приехать к ним помыться». Требовалось содействие и в том, что было связано с живописью – не с самой по себе работой акварелью, гуашью или маслом (тут Юрий Николаевич справлялся самостоятельно, от и до), а в части подготовки к ней. Одно только натягивание холста на подрамник чего стоило; в условиях «Челюскинской» за масляную живопись он брался крайне редко. Но даже и с акварельными предварительными процедурами оставались затруднения. В Доме творчества, конечно, хватало художников вокруг, однако бесконечно просить всех подряд ассистировать при подготовке к работе было психологически тяжело. Выручали те, кто вызывался сам – и не с видом оказанного большого одолжения. Юрий Николаевич говорил об этом времени: «Я всегда был очень благодарен людям, которые в тяжелые моменты приходили мне на помощь».

Хотя, казалось бы, первый и главный помощник был в то время рядом, всегда под рукой – жил в той же комнате и спал на соседней кровати. Однако с Колей обстояло не так просто. Пресловутый «переходный возраст» выражался у него отнюдь не в легкой форме, и смерть матери, похоже, многое усугубила. Эмоциональный контакт с отцом затруднялся еще и из‐за того, что Коля никак не мог свыкнуться с мыслью: тот действительно болен, его нынешнее состояние принципиально отличается от прежнего, привычного. Проявления болезни порой сильно тревожили сына («Как-то стояла жуткая жара, ему часто становилось плохо, и я каждый раз очень пугался») – и при этом Коля не ощущал себя в роли опоры, которая отцу была крайне нужна. Будучи отроком смышленым и самостоятельным, он в обстановке Дома творчества ничуть не тушевался и легко находил себе занятия. Вроде такого: