— … А живется неплохо. В хате с дедом Беримиром просторно, только ума не приложу, как это он печь не топит…
— Закаленный он, никак с Лешим в колдовском сговоре, — на грубый голос парня подошедшего Радмила вздрогнула, чуть отшатнулась. — А по тебе сразу видно: не в избе вырос, а за каменными стенами. Тяжко тебе хозяйство в деревне вести, с непривычки-то.
От колкого взгляда Северина язык заплетался, ненависть за Военега говорила:
— Чай в господских-то хоромах раздобрел бы.
Радмила покосилась на белокрайца недоверчиво, северянина же с гордостью оглядела: еще сильнее стал с виду воин с тех пор, как у ворожеи в хижине на ноги встал, излечился. Захотел бы — как пушинку девицу одной рукой бы поднял. О высоком заморыше светлоголовом Военеге и говорить нечего. Что тело, что душа — чучело.
— Пойдем, бочкарь, — промолвил Северин. — Не все еще пальцы себе отбил? А то вон, раз случай подвернулся, мазь попроси или снадобье.
Рожу скорчил Военег — не смог ничего в ответ сказать.
Кивнув милому другу, Радмила дальше по тропинке домой зашагала, а за спиной послышалось:
— Северин, а, Северин? Не залатаешь крышу амбара? Буренка-то моя уж умаялась хворать от сырости.
Нет отбоя у плотника от просителей, а ворожее и радостно на сердце, что рядом совсем Северин и хорошо ему в Белокрае.
Шумят кружевными нарядами березы, что вокруг Белокрая хороводы водят. Из-за шелеста криков не услышать. Бежит, запинаясь о подол кровавый, Голуба. Платье голубое и сорочка все изодраны, балахоном да лоскутьями болтаются на теле роженицы. Как еще ноги несут — неведомо, на слезы уж сил нет. Сердце вот-вот из груди вырвется. Из-за полосатых стволов древесных видать белые яблоньки — уж недалече спасение. За спиной все стрекот, на сорочий похожий, слышится, да обернуться Голуба боится — как бы снова в лапы к удельнице-душегубке не попасть.
Средь яблонь спокойнее стало. Дух перевела роженица, за низкие ветви придерживаясь. Саднели царапины глубокие на ногах, под платьем кровь уж загустела — сорочка вся слиплась. Провела Голуба ладонью по животу с ребенком… а его нет. От прикосновения все внутри болью скрутило, точно бритвами острыми исполосовано лоно.
Упала на колени матерь несчастная. Перед глазами миг страшный застыл: человечек крохотный, убогий; сквозь веки синюшные глаза выпуклые видать; голова в кровяных сгустках да мокроте, словно картошка с «глазками»; ручки-ножки — как у котенка; пуповина тянется плотной вервью, резким махом рвет ее мозолистая птичья лапа да младенца недоношенного от глаз скрывает.
Закричала Голуба не своим голосом, оглушила сады яблоневые. Мигом полдеревни сбежалось, причитаниями женскими окружив жертву нечисти. Ворожею тотчас позвали.
Толпа говорливая расступилась, пропуская Радмилу к старостиной избе. Сам староста еще не возвратился — с рассветом в Реченик уехал, вести о новых порядках узнать. Пламена всем заправляла, диданок полную хату созвала. Кудахтали бабы клушами, всяк свое рассуждая, а помочь дочери старостихи не могли. Ворожея протиснулась к кровати.
Голубу умыли, кровь оттерли, но все еще стонала несчастная от боли режущей, колени поджимала.
— Помоги, Радмила, — подскочила к ней бледная, как смерть, Пламена, за руки хватая, — помоги, милая! Никак зверь какой ее утащил да изодрал. Ох, что ж делать-то теперь…
— Полыни нарви — ею лежанку застелить надо, — ворожея достала из подсумка сбор травяной, заранее для матерей молодых заготовленный. — Вот это кипятком залей, дай настояться — пусть пьет четыре дня. А теперь пусть выйдут все, заговор творить буду.
Как только бабы за порогом оказались, отправленные в поле за полынью, Радмила подошла к изголовью кровати и положила ладонь на горячий лоб девушке.
— Воды подай.