Книги

Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета

22
18
20
22
24
26
28
30

Не хватало еще пускаться в объяснения – зачем?! Он, конечно, спрашивает ради моего же блага, по тайным и настоятельным просьбам Ника, и все же смесь церемонного благодушия и скрытого презрения, характерная для общения с пожилыми людьми, начинает меня раздражать.

Я, которую называли такой мягкой и любезной по натуре, такой воспитанной – как семьей, так и по характеру, – да, я начинаю чувствовать злорадное удовольствие, проявляя неуступчивость. Это вам не простой каприз. Докажу-ка им всем, что я еще женщина в силах и со средствами, свободная и независимая. А что, в конце-то концов…

Всю дорогу я сижу одна, в обществе одного только водителя, которого мне предоставили в пансионе, и наслаждаюсь легким бризом – он ласкает мне лицо через полуоткрытое окно. Волосы? А разве это проблема? Редкие белые пряди покрыты лаком, и я не преминула надеть на них газовую косынку. Любуюсь затылком шофера, он виден за краем фуражки. Есть ли что-нибудь прекраснее для женщины, сидящей позади, чем эти две линии, сходящиеся буквой V, – они обрисовывают то, что я называю «клеткой для поцелуев»; о эта свежая и мужественная плоть, отполированная бритвой!

Юной и желанной я никогда не позволяла себе предаваться подобным размышлениям. И, of course[15], ничего такого нет в «Моей жизни». Стыдливость запрещала мне любые shoking[16] рассуждения. Сегодня мой преклонный возраст и изменившиеся нравы позволяют не слишком смущаться, рассуждая «обо всем таком». Проходит время, запреты слабеют, и вот я уже расположена к известного рода признаниям. Среди них есть легкие, фривольные, связанные с мимолетными влюбленностями – пылкими или не слишком, сегодня вызывающими улыбку. Но есть и то, что вспоминать тяжело и печально. Есть и угрызения совести, о которых я не упоминала в «Моей жизни», но они до сих пор мучают меня, ведь я покинула и своего отца, и первого мужа, Василия Мухина.

В 1929 году я не могла позволить себе рассказывать о Василии – это было опасно, – и не только о нем. Я опасалась скомпрометировать этих людей, причинить им зло. Сейчас, спустя тридцать лет, положение изменилось. Сталин умер и погребен. Объявлено, что ГУЛАГа больше нет. Пусть даже СССР остается непонятным миром за «железным занавесом», пусть даже, по некоторым слухам, теперь в психиатрические лечебницы помещают не только сумасшедших, путь даже прошлогодняя Пражская весна была грубо подавлена войсками Кремля, – при Брежневе режим все-таки выглядит куда мягче.

Я написала эти строки, и на память пришел один случай. Это было в Гамбурге, во времена Хрущева, в 1961-м. Когда Рудольф Нуреев и Иветт Шавире репетировали «Спящую красавицу», оставшись только вдвоем в городском театре, внезапный потоп едва не унес их жизни. Машинист сцены – или тот, кто назвался таковым, – привел в действие противопожарное устройство. В этом увидели «руку КГБ». До того дня, когда Рудольф во время парижского турне выберет свободу, оставалось пять месяцев.[17]

* * *

Прибыв в Лондон, я на миг застываю в нерешительности. А что, если попросить шофера свернуть к дому номер четыре на Альберт-Роуд, по моему старому адресу? Как я любила этот маленький палладианский домик, такой роскошный, такой British[18], откуда открывался вид на Риджентс-парк! В 1926 году мы купили его – и какое же это было счастье для меня. Через семь лет я снова его продала – чтобы приехать к Генри в Будапешт. Сейчас в этом домике детский сад.

В той замечательной розовой шкатулочке я храню также разнообразные свидетельства внутреннего обустройства, которым мы занимались столько лет (и оно сожрало столько наших средств!). Вот конверт, отправленный из Парижа, где я находилась в турне, – он адресован Генри, который оставался в Лондоне и руководил отделочными работами. В конверте обрывок бумаги со следом… губной помады! У Корис Саломе на площади у Оперы я нашла в точности такой же оттенок – розово-оранжевый, прозванный «венецианским», – каким хотела обшить стены гостиной. В понимании цветовой гаммы я прошла прекрасную школу «Русских балетов» и Бакста. Для меня нет ничего приятней на свете, чем листать каталог нюансов.

Еще я сохранила рисунок Бенуа, изображавший нашу гостиную. Там все нарисовано – вплоть до святого Флориана на камине…

Начинает моросить дождик, и я отказываюсь от мысли ехать на Альберт-Роуд. Под таким посеревшим небом ностальгия стала бы слишком душераздирающей.

У Смитсона, на Нью-Бонд-стрит, мой взгляд падает на кожаную сумку, которая явно не нравится продавцу.

– А не предпочесть ли вам вот эту, такую гибкую, из черной телячьей кожи, или еще вот – какой красивый рыжий тон?

Нет. Я хочу именно эту, желтую с прозеленью, которая трогает меня до слез. Она напоминает мне портфель, купленный Генри в Будапеште осенью 1931 года, когда ему предложили место советника в Национальном Венгерском банке. Мы между собой называли его «портфель цвета гусиных какашек»; это была наша, как говаривают англичане, private joke[19].

У Пейперчейза, на Тоттенхэм-Коурт-Роуд, в новом писчебумажном магазине, меня уверяют, что точилок с рукояткой больше не выпускают. Зато карандаши с потрескавшейся красной древесиной найти еще можно. Я покупаю их с полдюжины и еще – тетради, где листы бумаги скреплены спиральной проволокой: одну желтую, одну красную, одну серую. На обратном пути думаю о том, как эти цвета могут отражать разные периоды и вехи моей жизни.

Вернувшись в Биконсфилд, я лихорадочно вынимаю покупки из пакетов. Чувствую себя пианисткой, разыгрывающей гаммы, прежде чем одолеть целую прелюдию.

«Друзья мои, что с вами сталось?»

Биконсфилд, 8 марта 1969

До сих пор я иногда чувствую потребность мысленно вернуться к той вечеринке у Греффюлей, память о которой преследует меня, вызывая головокружение, как будто я в открытом море.

Если многие знаменитости, упомянутые в той статье из «Светского сплетника», исчезли из моей жизни, не оставив сильного и долгого следа, то другие вошли в мою судьбу и стали моими друзьями. Большинство из них уже умерли, и большинство пережили трагедии, которые никоим образом не предвещали их многообещающая молодость, положение в обществе и богатство. Над нашими головами пронеслись большевистская революция и две мировые войны – события, поглотившие старый мир, подобно смертоносным волнам, искривившие течение наших судеб. И вот внезапно, благодаря случайно найденному тексту, взгляд в прошлое обрел новые краски. Судьбы, словно морские пейзажи, меняющиеся с заходом солнца, обретают плоть, в буквальном смысле разворачиваются перед моим взором, словно корабельные снасти, резко и стремительно сброшенные прямо на палубу.

Через несколько дней после того памятного раута Нижинский, стоявший на пороге настоящей славы, подхватил дифтерию, выпив воды из-под крана в гостиничном номере. О нем, оказавшемся без средств, позаботился Дягилев, превративший его в своего постоянного любовника и тем самым отнявший свободу, необходимую для психического равновесия. Пойманный в ловушку, запертый в золотой клетке, вынужденный жениться тайно, Нижинский уже с 1918 года начал превращаться в безумца. Что же касается Софьи, одной из двух сестер Федоровых, – той самой, что так веселила Ага Хана, – ее поместили в психиатрическую лечебницу в 1928 году; она не вышла оттуда до конца своих дней.