Врач уверяет, что пора позаботиться о здоровье и сбросить несколько килограммов. Зачем бы это? Я стала лакомкой и не отказываюсь от сладостей, иной раз присылаемых мне каким-нибудь поклонником. У меня никогда не было такого тонкого и изысканного силуэта, как у Анны Павловой, ни крепкой, вытянутой в длину костной основы Ольги Спесивцевой, завоевавшей почти столь же громкое имя, как и Павлова, – ее тоже считали одной из величайших танцовщиц всех времен. Золотая серединка во всем, пропорционально сложенная, телесно и душевно уравновешенная, сговорчивая и покладистая, – вот какой я всегда была. Оставь я труппу Дягилева, чтобы взлететь на собственных крыльях, как отважно и блистательно поступили обе эти непревзойденные артистки, – как знать, быть может, и мне суждено было бы увидеть свое имя начертанным златыми буквами на небосклоне мифов. Однако моя преданность «Русским балетам» Дягилева, «Русским сезонам», зачарованность Шиншиллой и его чувством долга плюс мое воспитание, всегда меня направлявшее, не позволяли перейти за определенные границы.[3]
В пансионе для стариков в Биконсфилде, под Лондоном, где я замкнуто живу уже несколько лет, Эмильенна служит мне одновременно горничной, медсестрой, гувернанткой. Немного преувеличив, я могла бы добавить – она еще и моя подруга, ибо я принимаю мало людей и совсем не часто располагаю свободным временем, чтобы просто поболтать. Перекусываю чаще всего в своей комнате, а точнее сказать – в маленькой квартирке, ибо, пользуясь режимом благоприятствования, занимаю две комнатки на первом этаже главного здания. Одно окно выходит на тихую улочку, другое – в сад.[4]
Моих доходов хватает для поддержания такого образа жизни, но я не богата. Уж наверное, потому, что мне не хватает расчетливости. Я, как и мои родители, как любимый муж Генри Джеймс Брюс, скончавшийся в 1951-м, никогда не умела экономить. Мы жили одним днем, и всегда не по средствам.
Как и у любой старой дамы, в комнатках тесно из-за того, что слишком много мебели. Бюро в стиле ампир, купленное в тридцатые годы у парижского антиквара с набережной Вольтера; громоздкое кресло а-ля Людовик XIV – оно было предметом моих вожделений, и я получила его в подарок от английской леди. На круглом одноногом столике в ренессансном стиле стоит миниатюрный кукольный домик, за съемным фасадом которого видна крошечная мебель. Найденный несколько лет назад в лавке старьевщика, этот домик напомнил мне такой же миниатюрный театр, сделанный руками папы, когда я была ребенком, – в нем были и сцена, и оркестровая яма, занавес, кулисы и так далее. На камине царствует, как и в прежние времена в моем лондонском доме на Альберт-Роуд, барочная статуэтка святого Флориана, купленная в Зальцбурге в тот год, когда я на Моцартовском фестивале танцевала под «Маленькую ночную серенаду». А вокруг, выложенные в ряд и полураскрытые, стоят открытки с пожеланиями – в Англии принято выставлять их вот так. Они подписаны Игорем Стравинским, Сержем Лифарем, Рудольфом Нуреевым… Я благоговейно храню поздравительную открытку Мориса Бежара, с которым познакомилась в прошлом году, – по-моему, он самый талантливый из современных хореографов.
Там и здесь, на шкафах и комодах – портреты близких и друзей. Генри, наш сын Никита (Ник) в британской военной форме (Вторая мировая война), мой брат Лев – тут ему всего двадцать и он красив, как Христос, мой друг Джеймс Мэтью Барри, автор «Питера Пэна», – он называл меня своей «феей Динь-Динь».
На пианино, прямо на старенькой клавиатуре, по которой теперь так редко пробегают мои пальцы, мои фотографии в самых заметных партиях: Жизель, Медора в «Корсаре», Раймонда, юная девушка из «Видения розы», Тамар, Жар-птица, особенно она… Я еще и сегодня не могу без трепета душевного взглянуть на ту фотографию, где мой любимый партнер Адольф Больм (и герой «Половецких плясок») обхватил меня за талию.
Четыре глубоких и удобных кресла пятидесятых годов, низенький стеклянный столик с разбросанными на нем журналами и тем номером «Таймс», в котором я ничего не могу разобрать без очков, – вот и весь мой «уголок для приема гостей». Я, любительница теплой атмосферы и приглушенного освещения, всегда избегала резкого света потолочных люстр, предпочитая им лампы под тканевым абажуром. В одной из комнат – о счастье! – у меня есть камин, и зимними вечерами можно разжечь весело потрескивающий огонь. В шкафу из красного дерева времен Директории разместилось большинство моих личных книг; остальные, с тех пор как я упала на кухне и, уступив настояниям, уехала из лондонской квартиры, нашли прибежище у Ника. На полках вперемешку теснятся Пушкин, Виктор Гюго, Теофиль Готье, Анна Ахматова, Пруст, Шекспир, Диккенс, Дафна дю Морье… и еще полное собрание трудов моего друга, экономиста Джона Мейнарда Кейнса. Здесь же «Кристин, дочь Лавранса» Сигрид Унсет – потрясающей норвежской романистки моего поколения, в 1928 году она получила Нобелевскую премию по литературе. А вот и «Жизнь термитов» Мориса Метерлинка, которую так любил перечитывать Генри. На видных местах – докторская диссертация моего брата и две книги моего мужа. Как жаль, что я оставила в России два романа Ксавье де Местра, которого так любила в юности, и тем более я сожалею о томике «Фауста» Гёте, что был мне подарен в честь первого диплома по танцам!
В застекленном шкафчике-витрине собраны предметы, представляющие ценность не столько материальную, сколько сентиментальную – часто они совсем малюсенькие, ибо я без ума от миниатюрных вещей: турецкая турка с чашечками – увы, побитыми, я покупала их у старьевщика с Кингс роуд; несколько фарфоровых ваз-шинуазри из Дрездена; саксонские маркизы, пастушки и другие статуэтки; а еще – простой фаянсовый котенок, напоминающий обо всех кошечках – спутницах моей жизни: в детские годы это была Мурка, потом Мусси, жившая у нас в Будапеште. Генри, которого аристократическое воспитание влекло к древностям, часто посмеивался над моим пристрастием к дешевым безделушкам, привезенным оттуда и отсюда, имеющим только одно, зато очень важное для меня достоинство – они напоминали мне города, счастливые мгновения, лица… Кем были бы мы без этих милых пустяков? «Бездушные предметы, есть у вас душа – привязываясь к душе нашей, она внушает нам любовь…» Как я люблю эти стихи Ламартина.
А вот и он – тоже пристроился за витриной, безмолвный, пузатый, неповоротливый, а ведь это не в его природе: самовар. Надолго поселившись в Великобритании, я не без сожаления отказалась от этого предмета, переключившись на тандем: электрический кипятильник – чайник. Зато я отнюдь не гнушаюсь пользоваться металлической подставкой с ручкой, которую в России обиходно называют подстаканником, – в него вставляют стеклянный стакан с горячим чаем.
– Вот и ваш
В другой комнате царит уютный беспорядок, немного напоминающий атмосферу гримерок «Русских балетов». Ткани-накидки драпированы по моему вкусу, на вешалках висят костюмы, везде афиши в рамочках. Моя кровать – это диван, придвинутый вплотную к стене, и над диваном уж совсем по-русски висит восточный ковер. По краям – цветы, а основной сюжет – горделивый турецкий всадник, поэтому ковер называется «Мамлюк»; он чудесным образом проследовал за мной из Санкт-Петербурга в Лондон. Для таких эмигрантов, как я, предмет, вырванный у прошлых лет, столь редок, что поистине бесценен.
У этого ковра целая история. Однажды, прогуливаясь в Питере по Александринскому рынку с другом, ныне покойным художником Савелием Сориным, я увидела этот ковер в витрине и едва не лишилась чувств. В общем, купила его и увезла с собой. Когда Генри, тоже любивший этот ковер, вместе со мной уезжал из Санкт-Петербурга, уже ставшего Петроградом, летом 1918 года, в ужасной спешке, нам пришлось взять в багаж только самое необходимое, и мы оставили ковер в посольстве Британии. В своих «Мемуарах» Генри рассказывает, как через десять лет я заметила в одной витрине на улице Виго в Лондоне свернутый рулон; цветы по краям – я увидела их – напомнили мне мой ковер. Я вошла в лавку и попросила показать. Никаких сомнений – это был именно он. Оказавшись в руках большевиков, британское посольство подверглось разграблению, вся мебель была разбита или продана, а вот наш ковер умудрился выжить. Антиквар проникся сочувствием ко мне и уступил за подходящую цену.
После Второй мировой войны, продав наш чудесный дом на Альберт-Роуд, мы поселились в квартирке поскромнее, и ковер с мамлюком отправился на шкаф. А теперь – вот он, висит над моей постелью, и каждый вечер, засыпая, я думаю о Генри, о Питере, Сорине, об Альберт-Роуд и еще о стольких вещах…
В ящик комода я положила все, что осталось от моих драгоценностей: камею, которую я любила носить, и – прелестная штучка! – браслет ручной работы из цветных стекляшек, с ним связано воспоминание о моем друге Кейнсе. Ночной столик служит мне сейфом. Упрятанные в футляры, здесь покоятся настоящие сокровища, чудом уцелевшие во время нашего с Генри опасного бегства в Европу, ибо были зашиты в подкладку наших одежд: украшенный золотым гербом кулон – я получила его из рук Николая II, когда меня титуловали примой-балериной, и две броши, одна с крупным аметистом, работы Фаберже, а другая подарена царицей – на ней ее монограмма, выложенная рубинами в оправе из бриллиантов.
В 1940-м, когда Ник женился на актрисе Кэй Беннерман, я собиралась подарить эту брошь невестке, но потом передумала: вещий сон вселил в меня опасение, что пройдет несколько лет, и мой сын может развестись, повторив мою собственную судьбу. Я не ошиблась: у сына все было так же, как и у меня, – лишь вторая попытка оказалась удачной. Ник расстался с Кэй в 1945-м (эта блестящая молодая особа сделала карьеру и в кино, и в театре), а в 1957-м он женился на Дороти Мэри Норе Мостин Белл, матери двух моих внуков: Каролина появилась на свет в 1958-м, а Николас – в 1960-м.
Все самое интересное, чем я владею, развешано на стенах: масляная живопись, рисунки, гравюры… Их так много, что висят они вплотную, и за ними едва различим мотив рисунка на обоях. Особенно мне нравится та маленькая акварель Анри Танре, где я изображена в обожаемом мною костюме из «Женских хитростей».
Мое живейшее сожаление: у меня не сохранился портрет, написанный с меня Сориным, – там я на сцене Мариинского театра в роли Сильфиды. Оставшийся в Питере, он был передан моим первым мужем, Василием Мухиным, в московский музей. По крайней мере так мне сказали – ибо Василия я никогда больше не видела.
Александр Бенуа подарил мне две акварели Версальского парка, собственноручно им подписанные. Они, вместе с эскизами Льва Бакста, придумавшего мои самые красивые сценические костюмы, составляют гордость моей коллекции. Все остальное, что было самого ценного, я отдала Нику.
От «Мира искусства» к «Русским балетам»