Я вспомнил шестнадцатую страницу «Литературной газеты». В каком-то ее выпуске была напечатана шаржированная репродукция перовских «Охотников на привале». Все было, как у Перова, за исключением того, что над головой баечника висело облачко, расшифровывающее немую речь героя. Вместо слов в нем пестрели извлечения корня, дроби, плюсы, минусы, символы, цифры — в общем, каша из математических знаков. Посмеявшись над выдумкой чудака-художника, я не предполагал, что такое может быть в жизни.
Оказывается, бывает.
Когда формулой заполняется доска во всю ширину аудитории, это не кажется сверхъестественным, хотя мы и проникаемся почтением к человеку с мелом в руке. Но чтобы «разматывать» формулы так, как это делали мои алаидские товарищи, ничего не фиксируя, с накалом и даже сердясь, как будто там тоже могло доходить до взаимных оскорблений, — перед такой способностью остается лишь преклоняться.
Геннадий первый и единственный раз не решился выступить в роли арбитра. Он только посоветовал:
— Ты, Алексей, с Костей не связывайся. Такой памяти, как у него, я не встречал.
Прекратив спор, Алексей спокойно, без вызова сказал:
— Моя пока тоже меня не подводила.
На холме, от подошвы которого начинается спуск по обрыву, я задержался, осматривая с непонятной мне самому надеждой даль Охотского моря. Там ничего не было, кроме серой, мелко посеребренной барашками пустоты. После нашего корабля движение замерло. Море словно бы навсегда отгородилось от внешнего мира жестким горизонтом. Все, что ему осталось, — маленький задымленный остров и далекий, надрезанный снеговыми трещинами хребет камчатского берега.
В лагере на берегу залива не было ни души. Из-под кухонного тента выглядывал и мигом исчезал синенький дрожащий дымок, какой идет от последнего, без пламени жара.
Николай — это подсказывало отсутствие резиновой лодки — плавал где-нибудь за мысом Кудрявцева. Проведя на потоке одну ночь, он к нему остыл и переключился на обследование берегов Алаида. Саня Кречетов мог находиться на зеленом плато, над лагерем, где в расщелине скалы был установлен сейсмоприемник, который по тонкому проводу передавал на записывающую аппаратуру колебания грунта, вызванные действием вулкана. Если в записях замечались неполадки, Саня поднимался к расщелине выяснять, в чем там загвоздка.
Когда с наполненным рюкзаком я вышел из продуктовой палатки, он развешивал на проволоке мокрые и гибкие листы фотобумаги.
— Привет, Саня! Что новенького на фронте прогнозов?..
— Пока только пишем.
Метровые листы были покрыты буро-фиолетовыми штрихами и пятнами. Так выглядела очередная сейсмограмма — восьмичасовая фотозапись усиленных в сотни раз колебаний. Мы их не замечали. Только находясь на конусе, чувствовали под ногами легкую зыбкость — вулканическое дрожание, происходившее от неравномерного истечения лавы. Но, по рассказам, в первые дни извержения бывали толчки, которые ощущались и в лагере. Они сопровождали сильные взрывы вулкана. Мы же за все время только раз испытали полновесную тряску. Потом по радио узнали: то был отголосок землетрясения, эпицентр которого находился у северо-восточного побережья Камчатки, за полтысячи километров от Алаида.
Рассматривая зубчатые линии, я шутливо спросил:
— Так что же мы сегодня записали?
Саня застеснялся, спрятал подбородок в отвороты штормовки.
— Это вам Павел Иванович скажет. Расшифровку он будет делать.
Мы вместе пообедали, и Саня исчез — незаметно, как дымок, встречавший меня у входа на кухню. До связи оставалось четыре с половиной часа. Вымыв посуду и разбудив для компании запепелевший костер, я стал припоминать то, что мне было известно о «хозяйстве Токарева» — Лаборатории прогноза и механизма извержений (ПИМИ), под автономным флагом которой действовала на Алаиде временная сейсмостанция.