Хоронят девушку, что страшно и загадочно наложила на себя руки. Светит солнце после дождя, душу раздирает колхозный духовой оркестр, плачут родные, кто еще не изнемог от плача. Старую мать ведут под руки. Как раз она и не в силах уже плакать. Еще хорошо, что медленно движется это шествие по скользкой весенней грязи. Старуха только изредка, будто проснувшись, тихо говорит: «Доченька моя, да зачем же ты так?..» Люди, вся большая деревня, молчат и плачут в разумном человеческом сочувствии, во власти высокого, торжественного момента.
А потом, как только зарыли покойницу и возвращались с мокрого, зеленого кладбища, я услышал в толпе:
— На нас платьев рвать не будут. Мы сами их будем носить!..
Оглянувшись на этот тихо-злорадный голос, я уловил, заметил, кто это сказал. Пожилая девка в новом праздничном платье.
Мне сказали немного погодя, что слова ее — намек на то, что покойницу вскрывали. Говорила соседка, сестра того парня, за которого только что похороненная не захотела когда-то, года два тому назад, выйти замуж.
Сказаны были те бесчеловечные слова не так себе, а чтоб услышали. Кому по голове, а матери — по сердцу.
Разве что не слышала, вся в своем горе.
***
Из нашей партизанской типографии выходило пять подпольных газет, для пяти окрестных районов.
Среди товарищей — мужчин, женщин и подростков, которые писали, редактировали, набирали и печатали те газеты на трудно добытых клочках бумаги,— часто мне вспоминается одна женщина-редактор.
Пожилая учительница, она нахрамывала на одну, чуть покороче, ногу, а за пуговицу ее серой самодельной кофты было привязано орудие журналистского производства — огрызок карандаша на свитом из ниток шнурочке. Когда женщина шла, огрызок болтался от нахрамывания, как маятник. Но — не смешно...
У женщины была молоденькая дочь. Она росла, хорошела. И росла материнская озабоченность, тревога.
Однажды парни — не наши, не типографские, а из отряда, в котором жили мать с дочкой,— опять «пошутили» над редактором: сказали, что Ирку ее разведчики повели на заставу... Вон в ту сторону!..
Был погожий июньский полдень. Парни только пообедали, лежали себе да сидели на траве, до вечера свободные.
Как она, мать, побежала туда, куда ей показали! Как она запыхалась, хоть и пробежала немного!.. Потому что догнали криком, признались, что неправда.
До сих пор слышу их здоровый, грубый и наивный смех.
Вижу ее бледное лицо.
***
Мама была виновата. Она, видимо, не думала, что папа вернется, не думала и о маленькой дочке: что она скажет, когда вырастет. Гуляла себе, чтоб не скучать, пока жизнь молодая уходит.
Вернувшись с войны, папа маму бросил. Дочери она ему не отдала. Из любви ли, по злобе — не разберешь.