Книги

Возвратный тоталитаризм. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

«Психологизм» (эмоциональность, аффективность, соответственно, иррациональность состояния) трактовки доверия означает в подобных случаях то, что исследователь не в состоянии ясно прочесть (схватить) императивы поведения, которые для действующего кажутся очевидными, хотя часто ни он сам, ни тем более исследователь или интерпретатор (историк, социолог, экономист) не в состоянии идентифицировать их в качестве собственно групповых или институциональных требований. В лучшем случае – и почти всегда лишь в ходе специального анализа – они могут быть выявлены в качестве эвидентных, но не эксплицированных («закодированных», «зашифрованных») социальных норм и правил действия, тривиальность или рутинность которых препятствует их осознанию, рефлексии, или же сама ситуация не требует их дешифровки, указания на их групповую или институциональную принадлежность. В определенном смысле сама эта очевидность и есть выражение «доверия», не требующая или блокирующая обязательства по экспликации и артикуляции подобных норм. Но в аналитически строгом смысле следует говорить о разных типах социального доверия.

Кроме того, дело осложняется тем, что в некоторых ситуациях, особенно в условиях репрессивных режимов, требование доверия может носить принудительный или игровой характер. Например, следователь КГБ мог заявить во время профилактической «беседы» своему «собеседнику»: «Вы с нами неискренны, вы же советский человек, вы что, нам не доверяете?». Но подобное заявление представляет собой лишь крайнюю, утрированную форму общераспространенных внутригрупповых механизмов сплочения. Таким образом, мы сталкиваемся с весьма характерными явлениями, которые можно назвать «игрой в доверие», «игрой в открытость», «искренность» или «доброжелательность». Они образуют смысловые переходы между разными сферами институционального или группового насилия и принуждения. Вероятно, по своей структуре эти явления близки к тому, что можно назвать светским или религиозным «лицемерием», «ханжеством», «фарисейством», однако, в социальном, содержательном или генетическом плане их следует принципиально различать: источником принуждения в одном случае будут «общество», «свет», «общественное мнение», в другом – репрессивные органы политической полиции и идеологического принуждения.

Слабость правовых и универсалистских форм организации социальной жизни (к какой бы области жизни это не относилось: к политике, государственному управлению или экономике как сфере наибольшего «риска») компенсируется появлением «доверительных» сообществ, но уже на другом, чем в советском социуме, уровне организации общества – на уровне власти. Здесь воспроизводятся почти те же отношения, которыми характеризовалась репрессивная атмосфера советского времени: идет образование «кланов», неформальных союзов, возникающих из дружеских или коалиционных отношений внутри клубных, предпринимательских, мафиозных («капитализм для своих») или других интересов, перекрывающих, «шунтирующих» зоны привычного социального недоверия[189].

4. Доверие как социальный капитал. Его типы

Различные виды социального доверия, образующие институционализированный «социальный капитал», соотносятся с разными сетями общения и взаимодействия, с разными образами жизни (а значит, потребления). У их обладателей – разные горизонты ожиданий и оценки событий, разные модели политического поведения[190]. Р. Роуз, руководитель исследовательской программы New Russia Barometer, для описания типов доверия в России еще в 2000 году выделял домодерные, модерные и антимодерные основания социального капитала[191].

Условия, благоприятные для быстрого развития (усложнения социальной структуры и появления тех форм доверия, о которых писал К. Ньютон[192]), возникают только в зоне притяжения крупных городских агломераций – мегаполисов и крупнейших городов России с численностью проживающего в них населения около миллиона человек и выше. Только здесь в силу целого ряда факторов: концентрации населения, высокой специализации занятости, обусловливающей дифференциацию институтов и групповое многообразие, возникают не просто новые, но более сложные формы социальной регуляции, требующие, в свою очередь, новых посредников – рыночную экономику и более развитую, в сравнении с тоталитарным социумом или авторитарным режимом, коммуникативную инфраструктуру. Социальный, экономический, информационный и культурный плюрализм оказывается, таким образом, фактором «принуждения» к появлению новых отношений, отличающихся анонимностью, безличностью, настраиванием над личными и групповыми отношениями корпуса формальных (универсалистских) норм и императивов поведения – правовых, моральных, ценностных механизмов регуляции. Им соответствует и тип личности (который мы называем «современным или европейским человеком»): более свободной от непосредственного окружения и прямого социального контроля, более мобильной, ориентированной на обобщенные, «идеальные» образцы социального доверия, признания и гратификации. В отличие от родственно-семейной, соседской или этнообщинной взаимосвязанности, здесь действует избирательная солидарность, руководствующаяся императивами этики ответственности, а не предписаниями традиции или коллективного заложничества, характерного для советских «трудовых коллективов». Другими словами, на фоне доминантного для российского общества типа «советского человека», созданного из множества ограничений, а не стимулов действия, иерархического, лукавого, испытывающего разнообразные фобии (по отношению к новому, чужому, сложному), сознающего себя заложником коллектива, а потому пассивного и терпеливого, постепенно в российских мегаполисах выделяется новый тип индивида, не столь зависимого от власти. В своем сознании этот человек обязан собственным благополучием только себе, своей более высокой профессиональной квалификации и образованию, интенсивной работе, а не «отечески заботливому» государству. Поэтому он оказывается менее фрустрированным и более свободным от прежних идеологических комплексов. Он не испытывает по отношению к российской власти ни прежней лояльности, ни благодарности. Его социальный капитал основан на сложной системе генерализованных социальных правил и отношений, построенных на знании и доверии к другим, то есть на качествах, составляющих каркас современного западного общества.

Эта новая институциональная среда, возникающая в мегаполисах, опосредованно связана с гораздо более высоким уровнем жизни. Его повышение определено освоением новых производственных навыков и профессиональной квалификации, отвечающих запросам и требованиям информационного, сервисного и высокотехнологического общества, готовностью к переобучению, мобильности и смене сектора занятости. Образ жизни в крупнейших российских мегаполисах (прежде всего – в Москве) приближается по характеристикам социального капитала к образу жизни населения европейских, развитых стран, который мы называем «модерным».

Другой тип социального капитала, условно говоря – «домодерный», традиционный, представлен прежде всего средой малых городов и села. Социальное доверие здесь базируется на непосредственных личных неформальных связях, групповых и соседских отношениях, этнической или этноконфессиональной солидарности и не выходит за пределы рутинных повседневных обязательств и поддержки, а также общности интересов, отстаиваемых по отношению к произволу местной власти, ничем, кроме обычая, не ограниченного. Это зона в лучшем случае инерционного, в худшем – деградирующего существования людей, озабоченных более всего сохранением сложившегося образа жизни и потребления. «Физическое выживание» выступает здесь как жизненная стратегия, как императив частного и семейного существования. В этой среде нет и не возникает идеи последовательного улучшения жизни, повышения ее качества; речь может идти лишь об удержании того, что уже есть. Горизонт запросов определен возможностями пассивной адаптации к навязанным извне изменениям. Крайняя ограниченность ресурсов (материальных, образовательных, профессиональной квалификации) обусловливает низкую социальную мобильность, а следовательно, застойный характер бедности и нищеты.

Особенностью этой среды является скудость информационных источников и ограниченность горизонта событий. Кремлевские СМИ, прежде всего телевидение, не будучи связаны с повседневными интересами, проблемами и нуждами этих людей, превращаются в систему воспроизводства рутинных коллективных мифов, доступных для понимания, но не проверяемых практическим опытом. Подобные мифы (образ враждебного окружения страны, внутренних врагов и т. п.) возникли еще в советские времена, они устойчиво воспроизводятся в качестве символов национального единства и легенды власти. Других общих представлений в этой среде нет и быть не может из-за отсутствия альтернативных каналов информации и авторитетных групп для интерпретации происходящего. В зоне домодерного социального капитала внутренних изменений не может быть, поэтому периферия оказывается хранилищем представлений предшествующей эпохи.

Но самым важным для понимания перспектив эволюции России следует считать сегодня «антимодерный» тип социального капитала. Антимодернизм как уклад жизни представляет собой смесь опыта существования при социализме или инерции советского образа жизни (приспособления к репрессивному государству и его практикам уравнительной, распределительной экономики) с новыми идеологизированными формами, которые активно использует путинский авторитаризм: религиозным фундаментализмом, компенсаторным русским национализмом, политическим консерватизмом. Сам по себе этот образ жизни, включая характерное для советского человека двоемыслие, низкий уровень солидарности, политическую пассивность, запросы, ограниченные необходимостью выживания, исчезнуть не может, так как этот жизненный уклад (и соответствующий тип социального капитала) обусловлен существующей территориально-отраслевой структурой экономики и расселения, отражающих характер советской модернизации. Эти группы, зависимые от социальной политики и обязательств государства, составляют базу путинского авторитаризма, они хранители советского прошлого, его символов, ценностей, праздников и ритуалов[193].

Период ельцинских реформ вызвал массовую фрустрацию, состояние социальной дезорганизации и аномии, рост массового недоверия к политике и отчуждения от нее. Возвращение к авторитаризму при Путине (подавление свободных выборов, независимых СМИ, ликвидация многопартийности) и частичное восстановление полупатримониальной власти, недифференцированной, безальтернативной, требующей лишь аккламации, а не участия в политике, сопровождалось ростом массовой удовлетворенности и спокойствия населения, поддержкой режима, остававшейся почти неизменной на протяжении более 10 лет, вплоть до кризиса 2008 года, пока вновь не были серьезно затронуты массовые надежды на «доброго царя» и попечительскую роль государства.

Высокое доверие к персоналиям высшей, но авторитарной власти представляет собой перенос на «национального лидера» представлений, характерных для сферы домодерных отношений, что, естественно, парализует низовой уровень институциональной организации и тем самым блокирует модернизационное развитие целого. Низкое доверие в социальной сфере (к «незнакомым людям») говорит об отсутствии формальных институциональных норм регуляции – права, морали, гражданских институтов. Узкий радиус межличностного доверия компенсирует институциональные дефициты, но, со своей стороны, стерилизует потенциал универсализма и модерности. Сочетание разных типов социального капитала, образов жизни или совокупность этих пластов культуры и определяет эволюцию социальной системы в России[194].

5. Двойственность доверия к опорным институтам: власть, церковь и армия

Опросы общественного мнения показывают, что «доверие» к социальным институтам совпадает с массовым признанием их символической «роли» – функциональной значимости в воображаемой картине реальности, их важности для поддержания социальной структуры и организации российского общества. Выражение подобного доверия предполагает и означает полный отказ индивида от участия в политике, от принятия на себя ответственности за происходящее в стране, городе или том месте, где он живет, абсолютное разделение политической сферы, понимаемой прежде всего как сфера утверждения отношений господства, и обыденной жизни основной массы населения. Политика для российского обывателя не является областью солидарных отношений, участия и активности, включая взаимную ответственность, а лишь сферой проявления коллективной идентичности, общих символов.

Схема взаимозависимости личностного и институционального доверия

Первое, на что приходится обращать внимание в интерпретациях результатов опросов общественного мнения относительно репрессивной власти, это принципиальная двойственность понятий и модусов доверия, необходимость разведения «декларативного» и «операционального» кода поведения «доверяющих».

Ценностная оппозиция, возникающая перед нами, когда мы разбираем распределение социального доверия в российском обществе: «верховная власть», неподотчетная обычным людям / «семья», низовая и традиционная форма элементарной социальной организации, отражает примитивность структуры российского социума и предполагает широкое распространение практического недоверия к незнакомым людям, обусловленного недееспособностью (с точки зрения обывателя) функциональных институтов или, точнее, обусловленностью их функционирования преимущественно интересами власти.

Оппозиция «символические институты» / «функциональные институты» носит принципиально амбивалентный характер, знаки полюсов легко переворачиваются в ситуациях общественного кризиса (или искусственно вызванной ценностной провокации, например, опросов общественного мнения или принудительного публичного поведения). Так, падение доверия к первому лицу в 1990-е годы сопровождалось некоторым ослаблением недоверия к функциональным институтам (например, к политическим партиям и общественным движениям, предполагающим личное участие, региональным властям, профсоюзам), и наоборот. Но в любом случае «цена» массового декларативного и публично демонстрируемого (в ситуациях выборов) доверия к власти очень невелика, поскольку выражение его не требует ответственности, а стало быть, «личные издержки» и «затраты» такого поведения весьма невелики. Правильнее было бы сказать, что подобное принудительное доверие к власти соединяется с глубоким равнодушием к политике и отчуждением от этой событийной сферы. Левада называл такое поведение «игрой в доверие»[195](«они делают вид, что работают для нас, мы делаем вид, что доверяем им»). Ценностная значимость такого доверия отличается низкой интенсивностью. Напротив, рутинное доверие между взаимодействующими в обычных и повторяющихся ежедневно ситуациях (а такое взаимодействие имеет место только в малых группах, прежде всего в семье или в межперсональных отношениях коллег, иногда – соседей) характеризуется публично неартикулируемой, но очень высокой ценностью и значимостью.

Власть. В политике подобную двойственность организованного институционального «доверия» можно увидеть в отношении к конкретным персонажам и публичным деятелям. Рейтинг первых лиц в государстве (с наведенной телевидением «харизмой», с навязанным пропагандой «доверием») превышает в 3 раза ближайшие по списку фигуры политиков – лидеров политических партий или влиятельных министров. Данный показатель не означает ни прагматической оценки результатов деятельности руководителей государства, ни одобрения, ни доминирования личной симпатии или каких-то других позитивных чувств. Этот эффект обусловлен исключительно влиянием статуса, занятием высшей социальной позиции. Его можно считать проекцией сильно эрозированного, но все еще традиционного, как бы «сакрального» и мифологического отношения к власти. Поэтому практические (как правило, негативные) высказывания о работе высших чиновников и министров всегда превышают показатели доверия к любому политику, кроме тандема Путина и Медведева (табл. 5.2): сумма ответов «нет таких» и «не интересуюсь политикой» колеблется от 21 до 35 %, это больше показателей доверия к любому из названных политиков второго ряда. По существу, политическое поле представлено лишь фигурами, занимающими позиции высшей власти, и политиками из третьего ряда, не составляющими для них конкуренции. Поэтому массовое недоверие к политикам (или их низкий рейтинг) следует рассматривать как знаки отсутствия выбора. Между рейтингом первых лиц и рейтингами всех остальных лежит выжженная зона подавленной конкуренции: допустим, разрыв между Путиным и Жириновским в 2006 году вчетверо больше рейтинга самого Жириновского.

Таблица 4.2