Так Хэр впервые поведал мне о Второй битве при Ипре, случившейся в далекой Бельгии в апреле-мае 1915 года. Особенно о Битве при хребте Гравенстафель, когда немцы удивили всех, вероятно, даже себя, выпустив сто семьдесят тонн хлора на расстоянии в четыре с лишним мили, и смотрели, как он губит тысячи французских военных. Хэр и его стрелковый полк королевы Виктории стали свидетелями того, как отступали перепуганные французы. Они видели их, извивающихся, задыхающихся, с неестественно желтыми лицами, харкающих зеленым. Вскоре после этого солдатам союзных войск выдали марлевые маски, пропитанные мочой. Носить их никто не хотел.
Через десять дней после Гравенстафеля в окоп Хэра упал снаряд и сильно его оглушил. Когда пришел в себя, Хэр не мог ни держать ружье, ни складно говорить. У него бесконтрольно дергалась шея. Хэра уволили из армии, отправили в полевой госпиталь, а немного погодя – домой и поместили в Крейглокхарт. Пять месяцев спустя его признали годным к продолжению службы, но не обязанным на нее возвращаться. В отличие от Сассуна и Оуэна, лейтенант Мэтью Хэр решил не откликаться на призыв Бога и королевства. Его родня сгорала со стыда. Многие друзья отвернулись от него.
Потом от сочувствующего экс-товарища Хэр услышал, что на Шпицбергене задумали превратить заброшенный британский рудник в ладно функционирующее предприятие. На замерзшей пустоши мог снова пригодиться и опальный лейтенант, тем паче это отдаляло его на максимально возможные мили от британской воинственности, которой Хэр навидался предостаточно. Поэтому он и поехал вперед, к новому приключению, где, если повезет, убивать больше никого не придется.
– Зачем мне было возвращаться на фронт? – спросил Хэр, наконец завершая свою историю. Наши стаканы опустели уже час назад, и Хэр курил с задумчивым видом, вновь наполняя кабинет дымом. – Трусость тут ни при чем. Я просто не понимаю, почему такие, как Сассун и Оуэн, – думающие, понимающие бессмысленную жестокость войны, – решают вернуться. Не случилось ли так ради поэзии? Скажи, если я ошибаюсь, но не в этом ли вся суть?
Столовался я вместе с шахтерами. Формально, по определению британцев, одержимых классификацией чинов, я считался одним из них. Шахтеры говорили на шахтерские темы – о том, как скучают по женам и любимым, по родине, по бескрайним зеленым холмам и суетливым зловонным городам. У кого-то имелись старые счеты друг с другом, обиды, не забытые с прошлых лет, которые припоминались, ворча и в основном безобидным образом. Я обычно разборки игнорировал, предпочитая зарываться в одолженную у Хэра книгу. Полагаю, сочтя меня достойным, Хэр давал мне даже сборники стихов Сассуна, которые, признаюсь, показались мне скучноватыми. Колоритные описания войны меня затянули, а вот пассажи о возвышенном были отталкивающе высокопарными. В этом заключалась английская эмоциональность? Где было искреннее, а где – сатирическое? Напыщенная в большинстве своем поэзия совершенно не походила на немногочисленные, прочитанные мною скандинавские стихотворения.
Шахтеры, изначально обескураженные моим присутствием, в итоге о нем позабыли, ведь я вечно держался особняком. В итоге их сплетни переключались на начальство. Джибблиту позволялось слушать подобные разговоры, ведь он считался своим, а посему заслуживающим доверия. Джибблит мог кивнуть или вскинуть опаленные брови, но, как правило, о лагерном руководстве он не высказывался.
Впрочем, имелась одна тема, гарантировавшая реакцию Джибблита, – это были разговоры о связях Хэра с женщинами. Шахтеры свято верили, что их любимый лейтенант – орденоносный герой войны, и следствием его отваги в боях, истинной или вымышленной, были предполагаемые романы. Рассказы о них предсказуемо отличались непристойностью и включали и посудомоек, и утонченных немецких барышень, соблазненных Хэром за линией фронта.
Джибблит неизменно приходил в бурный, беспорядочный гнев. Швырялись на пол тарелки, бились стаканы. Шахтеров это забавляло, и они обожали его провоцировать. Реакция была преувеличенная, и хоть немного ханжеская, но понятная: если шахтеры восторгались мнимыми амурными подвигами Хэра, Джибблит считал своей исключительной обязанностью защищать репутацию лейтенанта как джентльмена.
С учетом занимаемой должности у меня до постыдного много времени ушло на распознание истинной сути отношений Джибблита и Хэра. Джибблит маскировал их грубоватым раздражением, Хэр прятал глубоко в себе, как, увы, и многое другое.
Мне следовало догадаться раньше, ведь на эту тему меня просвещал Чарльз Макинтайр, который говорил о том, что предпочитает мужчин, как о чем-то совершенно непримечательном и будничном.
– И что с того? – спросил он. Случилось это на ранней стадии нашей дружбы до того, как мое лицо было обезображено, поэтому Чарльз четко видел смущение и замешательство, мелькнувшие у меня во взгляде, когда он невзначай упомянул свой давний роман.
– Ничего, Чарльз, – отозвался я. – Просто я… просто вы первый… которого я знаю лично.
– Это вря-я-яд ли, – проговорил Макинтайр, растягивая слово. – Но коль скоро я в незавидном положении твоего просветителя, пожалуйста, усвой следующее: мы всюду, при том, что никакого «мы» нет. Сынок, ты понимаешь? Кого я люблю, кого – нет, пожалуй, самая неинтересная из моих характеристик, и я говорю об этом без ненужной гордости. То же самое касается большинства других людей. Чем меньше об этом говорить, тем лучше.
– Я понял, Чарльз.
– А если ты когда-нибудь по ошибке прислушаешься к глупому голосу, намекающему, что я подружился с тобой по какой-то особой причине, имей в виду: на мой вкус ты слишком молодой, слишком тощий, слишком бледный.
Касательно Джибблита и Хэра, в ту пору для военных было совершенно нормально посвящать жизнь друг другу, особенно раз эти отношения включали что-то вроде постоянной службы. Благодаря тому что Джибблит и Хэр разительно отличались друг от друга почти во всех отношениях, думаю, что их связь не замечал никто. Меня наконец осенило после серии мелких эпизодов, случавшихся, как правило, поздними вечерами, когда оборона ослаблялась, – многозначительные взгляды, слова и жесты, забавные только для них двоих; пальцы одного, задерживающиеся на пальцах другого, когда передавался пустой стакан. Узнав правду, я считал крайне важным ее скрывать. Макинтайр говорил, что британцы аккуратно разграничивают «мелкие шалости» на море, молчаливо их принимая, и с громоподобным лицемерием относятся ко всему, что воспринимается как непристойное. Просвещая меня, Макинтайр даже зачитывал мне статьи военного кодекса, в которых содомия категорически запрещалась и каралась смертной казнью. Причинять тем двоим горе я не желал.
Возможно, непроницаемое выражение моего лица помогало сохранять тайну. И гораздо позже, когда всем заинтересованным сторонам стало ясно, что мне понятна сущность их отношений, – я помогал обустраивать и скрывать им полупостоянную общую спальню – мы никогда этого не обсуждали. Страх и привычка скрываться не прошли бесследно, и, хотя в моем присутствии Джибблит и Хэр стали чувствовать себя относительно комфортно, что в основном проявлялось в том, как они разговаривали друг с другом, от меня ожидалась демонстрация преднамеренного невежества. Порой казалось, тем же самым заняты они.
Обоих уже нет в живых. Скрывать им больше нечего. Молчание я нарушаю, дабы заметить: Джибблит и Хэр стали первой парой, за которой я наблюдал, на свой завуалированный манер очень друг друга любившей. Хэр обладал колоссальной властью, но был очень уязвим. Джибблит доверил мне ежедневный уход за своим мужчиной, и я ценил это доверие.
Так у моей жизни появился определенный режим. За следующие несколько лет она стала вяло-предсказуемой. Лета с англичанами, зимы со звероловами. От жизни в мире без настоящей ответственности я чувствовал и облегчение, и стыд. Инерция не давала покоя, ведь мне казалось, что из моих странствий начисто исчез импульс роста. Впрочем, у инерции имелись свои плюсы. Я знал, где окажусь не только через месяц, но и через год, а еще у меня была компания.
Все эти годы я не расставался с Эберхардом. Каждое утро я просыпался в своей крошечной квартирке в Микельсенхате, которую получил в рамках службы Хэру (его покои располагались в другой части постройки). Но в особенности я дорожил ею за отдаленность от коек шахтеров, живших в приземистой хижине за несколько сот метров от Микельсенхата. Просыпаясь утром, я первым делом слышал ветер. Эти звуки немало удивляли прожившего первую половину жизни среди деревьев и зданий, ведь на севере крайне мало непроницаемых участков, которые воздух хлещет, теряя силу. Полярный ветер больше похож на звук дыхания с полностью открытым ртом. Сразу за дыханием ветра я слышал дыхание Эберхарда, настойчиво тычущегося мне в руку.