Книги

Воспитанник Шао. Том 2. Книга судьбы

22
18
20
22
24
26
28
30

— Может быть.

— А почему ты сразу соглашаешься? Тебе, что, это приятно?

Рус отвлеченно пожал плечами.

— Мне все равно. Мне не жить среди людей.

— Почему не жить? — снова с болью в голосе вспыхнула Дина. — Зачем же тогда жить?

— Вот я и начал сомневаться в верности бытия, — негромко прошептал Рус, думая о чем-то очень далеком и глядя куда-то в только ему известную даль.

— Ты, наверное, заболел?

Рус махнул рукой.

— Дина, ты опоздаешь на самолет. Вот билеты, деньги. Передай всем в приюте привет. Пацанам особенно.

— Никуда я не поеду! — истерично взвизгнула девушка. — Сам вези деньги и передавай приветы!

— Дина, — чисто по-деревенски, не понимая, в чем, однако, дело, продолжал по-отечески увещевать монах, — наверное, ты заболела. Если боишься на самолете, возьмем билет на корабль. Будет у тебя сопровождающий.

Девушка беззвучно заплакала. Ее крупные слезы обильно катились по щекам, плечи надрывисто вздрагивали и неподдельное горькое рыдание далеким, родным теплом чувствительно коснулось скрытых глубин души монаха. То, что никогда до этого не посещало его на протяжении всех прошедших дней.

Рус, виновато поглядывал на плачущую Дину, не понимал себя: ее милое, по-детски наивное и искреннее личико сильно бороздило глубокие тайники его души, и перед глазами вставала яркая картина первых проблесков детской памяти. Он вспомнил себя, тянущим мать за руку: ее предсмертный, запоминающийся в желании жить, образ. Ее слезы. Это все очень давнее, забытое и родное таким мощным ностальгическим чувством охватило его, что он не смог стоять. Присел, на первую попавшуюся подставку. Обреченный на долгое одиночество, он не умел думать о себе, о своем прошлом и будущем, готовый принять смерть от первого, рокового случая. Жизнь шла по странному подлому накату, направление которого объяснить было невозможно. Душой болея за каждого обиженного и униженного, опасался к ним приблизиться в душевном сострадании.

Семейность, родственность была только монашеской: аскетическая простота с такой же аскетической жесткостью. И вот сейчас, неумело поглядывая на Дину и не зная, что ей сказать, ощущал, что что-то горячее начинает жечь внутри, болезненно ломать годами затвердевшую структуру миропонимания и мироощущения. Это новое, материнское от нахлынувшей памяти жаркой всеохватывающей волной наполнило его и уже не покидало. И вся эта детская глубинная нежность, липко коснувшаяся его, сдерживалась суровой действительностью и опасностью бытия.

Дина вдруг перестала плакать. Не поднимая больших глаз, с состраданием объясняла Русу:

— Ты переродился. Из человека превратился в бродячую гиену. Жадную до смерти. Твоя жестокость, хоть и объясняется защитой, но она создала из тебя нечеловека. Ты убийца: самый натуральный. Ты уже не можешь и не хочешь понимать людей. У тебя, как у вида, сохранилась только общая жалость к человечеству. Но на самого человека тебе наплевать. Ты робот, кукла, киллер. Ты становишься опасен для людей. Тебе необходима семья, жена, чтобы ты очеловечился. Иначе тебя ждет смерть, как у брошенной подворотней собаки. Дина замолчала, но слезы продолжали литься по ее горячим щекам.

Рус никак не ожидал услышать из уст четырнадцатилетней девушки такие глубинные измышления. Он признавал правоту ее слов, но они как бы к нему не относились и он в оправдание ничего сказать не мог.

Услышанное все же заставляло задуматься по-новому, иначе оценить прожитое и проделанное. Ему, как тогда, в двухлетнем возрасте, хотелось спросить о вспыхнувшем и оставшемся тлеющей спичкой в памяти.

Те, кто убил его мать и отца, в какой степени они были человеки? Но знал: и Дина не ответит, и он долго будет мучиться вопросом, который бередит умы мудрецов. Жесткая действительность не признает мудрости, тем более милосердия. Это можно понять, но невозможно объяснить.

— Дина, — заговорил Рус, не зная, как он продолжит свою мысль, но говорил то, что выходило спонтанно из его души, — ты напоминаешь мне мою мать, которую я сейчас вспомнил умирающей. И этим ты очень близка мне. Я бы хотел, что бы ты была рядом, но я не имею права распоряжаться чужой судьбой, подставлять под опасность лишения жизни.