Я чувствую, как печаль отступает. Возможно, я уже испил свою чашу отчаяния до дна. Но вскоре я получаю электронное письмо от Пэт Бергер. С ее мужем Бобом Бергером мы были самыми близкими друзьями во время и после учебы в медицинской школе, но три года назад он умер. Ближе к концу его жизни мы вместе написали книгу «Я позову полицию» о том, как он выживал в Венгрии во время Холокоста. К письму приложена восхитительная фотография Мэрилин, сделанная три года назад под цветущим стеблем магнолии. Глядя на снимок, я вспоминаю те счастливые времена. Эти воспоминания вновь разжигают мою боль и возвращают меня к реальности. Я не сомневаюсь, что мне предстоит еще много страданий.
Хотя мне уже идет восемьдесят девятый год, мне еще многое предстоит узнать о жизни – в основном о том, что значит быть независимым, самостоятельным взрослым. Я так много сделал в своей жизни – стал врачом, заботился о пациентах, учил студентов, писал книги, стал отцом и воспитал четырех любящих, щедрых и творческих детей, –
Мы с Мэрилин познакомились в старших классах школы и были неразлучны, пока она не села на поезд и не уехала в колледж Уэллсли в Массачусетсе. Я остался в Вашингтоне, округ Колумбия. В то время я посещал подготовительные курсы в университете Джорджа Вашингтона и жил с родителями. Целыми днями я только и делал, что учился.
На самом деле у меня были веские основания для беспокойства: в те годы во всех медицинских школах США была принята фиксированная 5-процентная квота для студентов-евреев. Где-то я слышал, что выдающихся студентов медицинские школы принимают после трех, а не четырех лет обучения в колледже. Для меня это было важно: мне не терпелось поскорее жениться на Мэрилин. Честно говоря, я страшно боялся студентов Гарварда, которые могли предложить ей гораздо больше – утонченность, богатство, статус. Естественно, я ухватился за возможность сократить нашу разлуку и был полон решимости поступить в медицинскую школу годом раньше. Если за три года учебы в колледже у меня будут все пятерки, рассудил я, им
Все это время мы с Мэрилин поддерживали тесную связь: каждый день писали друг другу письма, а иногда даже разговаривали по телефону. (Междугородные телефонные звонки из Вашингтона в Новую Англию в те дни стоили дорого, а у меня не было никакого дохода.)
Я поступил в медицинскую школу имени Джорджа Вашингтона, но, проучившись в ней всего год, перевелся в медицинскую школу Бостонского университета, чтобы быть ближе к Мэрилин. В Бостоне я снял комнату в доме на Мальборо-стрит, где жили еще четыре студента-медика. Все выходные я проводил с Мэрилин. Мы поженились, когда я был на третьем курсе, и прожили вместе всю оставшуюся жизнь: сначала в Кембридже, потом год в Нью-Йорке, где я стажировался, потом три года в Балтиморе, недалеко от университета Джонса Хопкинса, а затем два года на Гавайях, где я служил. В конце концов я получил место в Стэнфорде, и мы перебрались в Пало-Альто, Калифорния.
И вот теперь, в возрасте 88 лет, когда Мэрилин умерла, я впервые живу один. Сколько же привычек мне предстоит изменить! Если я смотрю увлекательную телепрограмму, я жажду рассказать о ней Мэрилин. Снова и снова мне приходится напоминать себе, что никакой Мэрилин нет и что эта программа, этот кусочек жизни, все равно представляет интерес. Подобные вещи случаются со мной очень часто. Недавно звонит какая-то женщина и просит позвать к телефону Мэрилин. Когда я сообщаю ей, что моя жена умерла, женщина начинает плакать и говорит, как сильно ей будет не хватать Мэрилин и как много она для нее значила. Я кладу трубку и напоминаю себе, что и этот опыт принадлежит только мне. Я не смогу поделиться им с Мэрилин.
Дело не в чувстве одиночества. Я должен понять, что некое событие или переживание может быть ценно, интересно и важно, даже если я единственный, кто о нем знает, –
За пару дней до Рождества вся моя большая семья собирается в моем доме – мои четверо детей, их супруги, шесть внуков и их супруги – всего около двадцати человек. Все спальни заняты; те, кому не хватило места, оккупировали гостиную и наши с Мэрилин кабинеты. Дети обсуждают вечернее меню, и вдруг я замираю: я слышу их, но не могу пошевелиться. Я чувствую себя статуей, и дети начинают волноваться: «Папа, ты в порядке? Папа, что случилось?»
Я плачу и с большим трудом пытаюсь сказать: «Ее нет здесь, ее нигде нет. Мэрилин
Все остро ощущают отсутствие Мэрилин. Нас так много, что в канун Рождества мы заказываем еду из китайского ресторанчика. В ожидании ужина я играю в шахматы с Виктором. Наступает некоторое затишье, и я снова порываюсь что-то сказать Мэрилин. Конечно, ее здесь нет. Я увлекся игрой с сыном, но теперь, когда партия закончилась, я вдруг почувствовал себя опустошенным. Семьдесят лет я проводил сочельник с Мэрилин – за исключением одного года, когда она училась во Франции. Семьдесят лет! У меня сохранились невербальные воспоминания обо всех других рождественских праздниках, которые мы провели вместе, – елках, подарках, угощениях. Но в этом году все иначе: мало веселья и нет елки. Мне так зябко и холодно, что я включаю обогреватель и встаю под струю горячего воздуха. Я всех очень люблю – меня окружают мои дети и внуки, – но я чувствую пустоту. Центр отсутствует.
На Рождество моя дочь готовит утку по-пекински, но она совершенно не сочетается с тем, что приготовили другие. Все знают, что, если бы Мэрилин была жива, нам бы никогда не сошла с рук еда навынос или блюда, которые не подходят для празднования Рождества. Более того, перед праздничным ужином Мэрилин всегда произносила какую-нибудь торжественную речь или читала Библию. В это первое Рождество без нее мы все чувствуем себя потерянными. Вступительная речь отменяется: мы просто садимся и едим. Я скучаю по церемониальному чтению: я принимал его как должное, как, впрочем, и многое другое, что делала моя драгоценная жена.
Последние десять лет – с тех пор как моей внучке Алане исполнилось шестнадцать – мы с ней печем на Рождество печенье кихелах по рецепту моей матери. Алана уже взрослая: она учится на четвертом курсе медицинской школы, помолвлена и руководит нашей маленькой пекарней. Накануне вечером мы готовим муку, дрожжи и масло, а ранним утром раскатываем поднявшееся тесто и добавляем изюм, орехи, сахар и корицу. Получается около тридцати сочных коржиков. На этот раз мы готовим их с грустью. Как жаль, что Мэрилин никогда их не попробует – они бы ей понравились.
Семья так разрослась, что вот уже два года мы тянем жребий, и каждый покупает подарок кому-то одному. Но в этом году мы отказываемся от подарков: нынешний праздник проникнут печалью, и процесс вручения подарков не вызывает особого интереса.
В ближайшие дни дети будут со мной, так что одиночество меня не страшит. Мы много разговариваем, едим вкусную еду, играем в шахматы, скрэббл и пинокль. Наконец все дети разъезжаются, и в новогоднюю ночь я остаюсь один. Как ни странно, это оказывает на меня благотворное действие. Моя интровертность побеждает одиночество. Когда приближается полночь, я включаю телевизор и смотрю торжества по всему миру – от Таймс-сквер до Сан-Франциско. Я вдруг понимаю, что за
Глава 24. Один дома
Где бы я ни находился, я везде нахожу напоминания о Мэрилин. Я вхожу в нашу спальню и вижу ее лекарства на прикроватной тумбочке. Завтра попрошу Глорию, мою домработницу, убрать их куда-нибудь подальше. Чуть позже в комнате с телевизором я обнаруживаю очки Мэрилин: они лежат на подлокотнике кресла, в котором она всегда сидела. Еще несколько пар оказываются в ванной. Почему у нее было так много очков? На столике у дивана, где Мэрилин провела большую часть своих последних дней, рядом с бесконечными пузырьками и упаковками таблеток я замечаю ее айфон. Что со всем этим делать? Последнее время я просто не способен принимать решения и перекладываю эту проблему – как, впрочем, и все прочие – на плечи детей.
Прошло много недель, прежде чем я решился открыть дверь ее кабинета. Даже сейчас, через шесть недель после ее смерти, я все еще не отваживаюсь заходить в комнату и стараюсь не смотреть на ее стол. Я не хочу прикасаться к вещам Мэрилин. Не хочу их хранить, не хочу их выбрасывать. Я вообще не хочу ими распоряжаться. Да, я веду себя по-детски, но мне все равно. Много лет я консультировал пациентов, потерявших близких; у многих не было большой семьи, которая могла бы ликвидировать все следы умершего. Когда я думаю о них, мне становится стыдно.
Портрет Мэрилин стоит в углу гостиной, лицом к стене. Я увидел эту великолепную фотографию в ее некрологе в «Вашингтон пост», и она мне так понравилась, что я разыскал негатив и попросил моего сына Рида, опытного фотографа, распечатать его. Он вставил портрет в рамку и привез мне на Рождество. Первые несколько дней я часто смотрел на фотографию, но всякий раз без исключения испытывал такую боль, что в конце концов повернул портрет лицом к стене. Время от времени я подхожу к нему, делаю глубокий вдох и смотрю прямо на Мэрилин. Как же она прекрасна! Ее губы словно произносят: «Не забывай меня… Ты и я навсегда… Не забывай меня». Я отворачиваюсь, мне больно. Так больно, что мое сердце разрывается. Я плачу навзрыд. Я не знаю, что делать.