И, слушая эту песню, Пушкин все старался вообразить себе главного героя этой истинно-русской трагедии, свести легендарные размеры его, удалого добра молодца, к обычно-человеческому, повседневному. И вдруг его точно озарило: щуплый мужичонка с клокатой бородой и застланными глазами, вот такой, быть может, и был Емельян. Может быть, и в этом сидит и ждет случая новый Емелька. И более всего жутко было то, что пугачевщина есть русская повседневность. А ямщик, распевшись, совсем забыл о чудном барине с когтями, который сидел сзади, и тянул:
Пушкин вспомнил под песню унылую ту, недавнюю встречу свою со степным волчонком в Придонье, вспомнил об общем брожении в народе, которое иногда – как только что было в новгородских военных поселениях – взрывается так страшно и всю Россию освещает зловещими багровыми отблесками… А теперь эта голодовка надвигается… И пошла, потянулась в голове мысль тяжелая, безотрадная, негосударственная, которая прежде всего ему самому показывала, что у всех них под ногами – страшная трясина…
Потухший, он вкатился в опаленный, пыльный и унылый Оренбург. В закинутом на край света городке началась беготня. В особенности барыни хотели видеть знаменитого поэта, которого они не читали. Девицы ночью лазили на деревья только для того, чтобы через окно посмотреть, как говорит и смеется с приятелями Пушкин. Но он, спеша, не отдал дани провинциальному любопытству и уже с утра поехал в Берды, столицу Пугача. Спутником ему быль В.И. Даль, уже выступивший в печати под псевдонимом Казака Луганского и уже навлекший на себя подозрения правительства в неблагонадежности.
Даль родился в Лугани – отсюда и его псевдоним. Отец его был родом датчанин, получивший прекрасное образование в Германии. Он был приглашен в Россию на службу в императорскую библиотеку, но, увидев, что в России большая нужда во врачах, он снова уехал за границу и вернулся оттуда уже медиком. Сперва он служил врачом при войсках в Гатчине, но семья его опасалась благодаря его вспыльчивому характеру столкновения с бешенным Павлом, и он перевелся в другое место, и вскоре стал главным врачом черноморского флота. Он был масоном, дал своим детям хорошее, строгое воспитание и, перейдя в русское подданство, привязался к своей новой родине. Его сын, Владимир, избрал себе тоже медицинскую карьеру. Он принимал участие в турецкой и польской кампании, причем в действиях против поляков он, медик, отличился больше всего… наводкой моста через Вислу. Потом стал писать, навлек на себя подозрения и вдруг очутился чиновником особых поручений при В.А. Перовском, военном губернаторе Оренбургского края. Но все эти перемены карьеры не мешали его главному призванию: изучению быта и языка русского народа. Разе в Новгородской губернии он случайно наткнулся на непонятное тогда ему слово «замолаживает»[74] и из этого убедился, что образованные классы в России, – цвет или плесень страны, смотря по делу, всегда добавлял он, – настоящего русского языка не знают и что язык, на котором они говорят, является лишь весьма противной смесью французского с нижегородским. Писатели, во главе с Пушкиным, весьма одобряли его труды – кроме Жуковского, впрочем: тот, потершись вокруг нежных фрейлин, очень боялся в литературе «мужичества». Увлеченный своей идеей, Даль часто впадал в крайности. Он считал недостаточно русской, слишком книжной, такую, например, фразу: «Казак оседлал лошадь как можно поспешнее, взял товарища своего, у которого не было лошади, к себе на круп и следовал за неприятелем, имея его всегда в виду, чтобы при благоприятных обстоятельствах напасть на него». По мнению Даля, лучше всего было бы сказать все это так, как сказал бы сам казак: «Казак седлал уторопь, посадил бесконного товарища на забедры и следил неприятеля в назерку, чтобы при спопутности на него ударить». Он объявил войну засилью иностранных слов и предлагал уничтожить, например, горизонт – завес, закрой, небозем, глазоем ему казались лучше, вместо адреса он хотел иметь насылку, вместо кокетки – миловидницу, вместо атмосферы – колоземицу или мироколицу, вместо пуританина – чистяка, а вместо эгоизма – самотство и т. д.
Дорогой в Берды оба с увлечением говорили о народе и о его прекрасном языке. В этой области Даль быль как дома и сыпал жемчугами, которые он с великой любовью набрал в глубине народного океана.
– Сказка вашей нянюшки о рыбаки и рыбке, которую вы вчера рассказали мне, замечательна. Александр Сергеевич, – говорил он, глядя своими серьезными очками на серую ленту дороги, которая бежала им под колеса, – но еще замечательные то, что ее знают и все немецкие дети: она и в Германии народная сказка!
– Да что вы говорите!
– Факт. Может быть, любекские купцы в XII веке рассказывали ее за бутылкой своим приятелям, торговым гостям новгородским, и она пошла гулять по Руси, и через семь веков, через вашу Арину Родионовну, дошла до вас. Но точно так же может быть, что сказку эту выдумали новгородцы, рассказали ее немецким гостям и те со своими товарами повезли ее в Бремен и Любек. Тут ничего не разберешь. Но сказка эта как будто родилась среди народа, который с морем большого знакомства не водил: так, как это делает ваш старик, на море рыбу никто никогда не ловил. Для того, чтобы поймать в море рыбку, даже не золотую, а простую, нужно артелью выезжать далеко в море, – ваш старик орудует снастью один на бережку. Вот эта-то черточка и утверждает меня в мысли, что сказка все-таки наша. В одной летописи говорится, что появившиеся немецкие философы начали петь Осподи вместо Господи. Какие философы и откуда занесли сказку о золотой рыбке, никто не скажет – тут все потемки… Но очень уж мне не хочется уступить ее немцам…
Заговорили о местных наречиях. Даль в этой области был как золотая рыбка в море и изумлял Пушкина богатством накопленных материалов.
– То, что московское наречие взяло верх и потому считается всеми самым правильным и самым литературным, это чистая случайность, – говорил Даль. – Возьми в борьбе областей и княжеств верх Новгород, Псков, Суздаль, нынешний московский язык слыл бы местным наречием и, пожалуй, смешил бы всех своим аканьем… Если бы центр России остался в Киеве, то, конечно, языком государственным было бы теперь малороссийское наречие. Огромное большинство образованных людей у нас и не подозревает, какая масса в народе существует местных наречий, которые господствуют всего в нескольких не уездах даже, а волостях и которых соседние губернии часто совершенно не понимают. Вы вот бывали в Тверской губернии не раз, а скажите, что это значит по-старицки: «Вот гапила нявеста, так гапила! Дрянно ражо, дрянно жалобно…»
– А ну, переведите, – засмеялся Пушкин.
– В переводе на московский это значит: вот плакала невеста, так плакала – очень хорошо, очень жалобно… Вы сам, вероятно, знаете много скопских слов, которых не поймет не только москвич, но и сосед-новгородец… И что всего страннее и смешнее, так это то, что все эти маленькие областки всегда между собой враждуют и обязательно высмеивают наречия друг друга. Зубцовцев дразнят: «Ты кто, молодеч?» – «Зубчовскай купеч». – «А где был?» – «В Москве по миру ходил…» Бежичан дразнят: «Насшей рици цисце в свити ниту», а те в свою очередь изводят старичан: «Возьми сорок алтын!» – «Сороци не сороци, а меньше рубля не возьму…» Ярославцев дразнят белотельцами: «Пуд мыла извели, а с сестры родимого пятна не смыли…» Ростовцев дразнят присловием: «А у нас-ти в Ростове чесноку-ти, луку-ти, а навоз все коневий!..» Курян – у которых так развито конокрадство – приводят в бешенство так: «Ты куда это с обратью-то собрался?» – «Соловьев ловить». – «А как они поют?» – «И-го-го-го…» Владимирцев же, богомазов, клеймят совсем не цензурно: «Ты что это, паршивый чертенок, как божененка-то нагл?»…
Пушкин смеялся: люб был ему народный язык!
– А язык офеней вы изучали? – спросил он.
– А как же? Это очень интересно. Но ведь он не один. У владимирских офеней кафтан, например, шистяк, а у симбирских шерстняк, шаровары у владимирцев шпыни, а у симбирских чнары, сукно шерсно и вехно и т. д. Иные слова у них русского происхождения, как двери – скрыпы, делать – мастырить, дом – куреха, а другие происхождения неизвестного, как двор – рым, деньги – юсы, дрова – воксари и проч. И любопытно, что Бог у них Стод, а богатый – стодень, долг – шилг, а долго – шилго… Любопытно тоже, что откуда-то взялись у них слова греческого происхождения, как ленда – пять, декань – десять и хирки – руки. В Нерехте и Галиче рукавицы зовут офени нахирегами. Я предполагаю, что эти греческие слова сохранились у них с тех времен, когда наши гости ходили из варяг в греки: ведь язык офеней это только язык торговых людей между собой… Вот кое-что в те времена у греков и зацепили… Это тем более вероятно, что офеней, бродячих торговцев, и теперь местами зовут на Руси варягами, а глагол варять значит бойко ходить, идти передом…
Помолчали, слушая извечное, загадочное молчание степи… И вдруг Даль обратил свое худое, тихое лицо к Пушкину, в глазах его налилось теплое чувство и он, чуть дрогнув голосом, проговорил:
– Но знаете, любезный Александр Сергеевич, что мне в нашем народном языке всего дороже, как его особенность, которой нет ни в одном другом языке?
– Ну? – заинтересовался Пушкин.
– Это то, что весь наш народ, и скопской, и владимирский, и синбирский, понятие любить отождествляет с понятием жалеть! – еще теплее сказал Даль. – Любить, по его мнению, значит, жалеть. Не себя, не радость в любви он любит, а того, другого, жалеет: невеста жалеет жениха и жених – невесту… Правда, прекрасно? Вы скажете, что в действительности не всегда так бывает. Верно. Но мне дорого и то, что это есть у него в душе…
И Пушкину вдруг ни с того ни с сего вспомнилось Тригорское и – Анна: не это ли разумела она тогда, когда, вызывая общий смех, она сказала ему, что он еще не знает, что такое любовь?..