Книги

Во дни Пушкина. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

И пока слуги собирали закусить, супруги повели дорогого гостя по дому…

В большом, темном кабинете хозяина все стены были сплошь заставлены книжными шкафами. Пушкин уже раньше понял, что все эти книжные шкафы среди русской бездорожной грязи являются доказательством не столько образованности их владельцев, сколько жалкого бессилия книги в бездонных русских просторах: книги были сами по себе, а жизнь сама по себе… Посредине кабинета стоял гипсовый амур с пальчиком, прижатым к смеющимся губам. А вокруг, в особых, домашней работы, витринах, было что-то вроде музея; большая сова, как представительница местной фауны, жутко смотрела на посетителей своими желтыми глазами рядом с красивым ужом в спирту; кусок заржавленного железа представлял из себя обломок стародавнего бердыша; свиной клык был зубом редкого американского зверя, тоску нагоняла беспорядочная «коллекция» выцветших бабочек с искрошившимися крылышками и всяких изуродованных жучков на булавках… Как и по всему дому, и тут было много всяких картин, от созерцания которых замирала душа: так бесталанна была вся эта мазня! Хозяин хвалился, что это произведение его крепостного художника, которого он почему-то звал Сократом, видимо, вполне уверенный, что Сократ был великим художником. На особом столике под стеклом лежала переплетенеая в сафьян толстая рукопись. Золотая надпись на переплете возвещала, что это «Письма покойного Ангела моего Папиньки». В простенке над рабочим столом висели в рамке какие-то стихи, написанные тем старинным почерком с завитками и выкрутасами, которым писали в старину те, кому делать, видимо, было нечего. Пушкин прочел:

Для выгод не люби и слаб не будь, прощая.Чуждайся подлости, вельможу почитая.Без нужды о делах чужих знать не старайсяИ в собственных своих не всем ты открывайся.С разбором дай взаймы, однак со всей охотойИ бедным помогай по мере сил твоих.Душевную печаль в себе одолевай.Где нужно мстить, отмщай.Во всяком звании ты человека чти.Для денег не играй, а разве для забавы.Люби и выиграть, люби и проиграть.Начальству всякому покорен будь и верен.Беги позорной мысли. Распутства удаляйся,Будь добрый гражданин, законам покорисьИ христианскую вкусити смерть потщись.

Было совершенно ясно, что это произведение Ангела Папиньки… Пушкин выразил на лице своем полное сочувствие, но почувствовал, как среди всех этих памятников научной любознательности его охватывает что-то вроде угара…

Вернулись в гостиную, сплошь увешанную портретами губернаторов и архиереев: губернатор – архиерей, губернатор – архиерей, без конца… Сели, закурили… Заговорили об Ангеле Папиньке…

Ангел Папинька был, по словам Ивана Васильевича, масоном и даже ритором теоретического градуса Соломоновых наук. Всю жизнь свою Папинька посвятил рассуждениям на высокие темы, которые один сосед-невежда звал «словесным обтесыванием дикого камня». Он отправлял со всякой, оказией, а главным образом, с богомолками, бесконечные послания к своим приятелям, а в промежутках, естественно, травил волков, торговал мужиками, а когда нужно, и «порол их отечески по сидениям». Он считал себя одним из немногих истинных любомудров, которые в свете благодати соединяют себя с Творцом своим и Его Божественной премудростью, дабы дух их обновился духом Божиим. В доказательство сего Пушкину был показан даже дневник Папиньки. Дневник был прежде всего переполнен отметками о количестве затравленного Папинькой зверя. Отмечались и всякие огорчения Папиньки, вроде холеры: «Мужики мои умирают и мне горе большое делают». А иногда с прискорбием признавался Папинька, как плохо подвигается его самосовершенствование: «Сей протекший год проведен большею частью во сне, третья часть в бездельи, а последняя почти вся в удовольствиях плоти, весь же год в скверных помыслах». И, чтобы подвинтить свою расслабленную душу, Папинька между двумя выездами с борзыми пускается в длинные рассуждения о том, как человек по падении своем потерял свет небесный и теперь обречен со слабыми силами своими искать его во тьме павшим разумом своим…

Пушкин облегченно вздохнул, когда подан был, наконец, ужин. Но радость его была кратковременна. Не успели все сесть за стол и развернуть корявые, пахнувшие мылом салфетки, как Иван Васильевич значительно переглянулся с супругой – они удивительно понимали один другого в разговоре глазами – и сразу решил.

– Конечно, позвать… Беседа с великим писателем нашим только поможет открыть глаза безумцу… Семен, позови молодого барина к столу!.. Это, увы, единственный сын наш, – пояснил он Пушкину, когда лакей вышел. – И представьте: задумал жениться на крестьянской, так сказать, девице, на Палашке… Да что-с! Этого мало-с!.. Когда мы, естественно, запретили это безумство, он стал повсеместно проповедовать против крепостного состояния, утверждая, что все люди созданы одинаково свободными. Местные землевладельцы, естественно, подали против этого разврата жалобу господину губернатору – вон там их портрет, второй с краю, рядом с владыкой… – и его объявили было сумасшедшим, но мать упросила отсрочки на полгода… Каково это ей при ее чувствительности!..

– Ах, ужасно, ужасно! – подняла та глаза в потолок. – Вы знаете, monsieur Пушкин, если собака залает ночью или упадет, бегая, ребенок какого-нибудь дворового, во мне делается сотрясение всего существа… И, когда Иван Васильевич по необходимости принуждает, бывает, наказать кого-нибудь из крестьян, я всегда прошу, чтобы его уводили в самый дальний угол усадьбы, за службы: я не выношу этих их криков! А тут собственный сын… И…

Но дверь отворилась и в столовую боком протиснулся очень скромно одетый, бледный и худой молодой человек с незначительным личиком, но славными, добрыми и застенчивыми глазами. Он неловко поклонился Пушкину и робко остановился у поставленного уже для него прибора.

– Ну, вот, рекомендую, – сказал отец. – По случаю приезда в наш дом великого поэта нашего, я решил извинить тебя на этот день. Ты знаешь о господине Пушкине довольно, а он уже извещен о твоих безумствах… Садись и ешь…

Пушкин был как на иголках, и проклинал день своего рождения, тем более, что обед у Натальи Ивановны в Яропольце казался ему отсюда настоящим пиршеством Лукулла. Все эти невероятные яства были переполнены волосами, перьями и мухами. И он взбесился.

– Раз в таком деликатном деле вы как бы выбираете меня судьей, то… то… – с раздувающимися ноздрями понес он, – то позвольте: что тут такого предосудительного? Женился же на своей крепостной такой вельможа, как граф Шереметев… А Петр I? Кто была его жена?.. Что тут такого?

Молодой человек радостно вспыхнул и благодарно смотрел на него.

– Но… но… любезный Александр Алексеевич… monsieur Пушкин… – сразу полезли те на него. – Но ведь вы же дворянин! Не вы ли так гордитесь вашим шестисотлетним родом?.. Мы не понимаем в таком случае…

– Горжусь. Но, если бы вместо шестисотлетнего рода мне дали предком мужика Ломоносова, я гордился бы, может быть, еще больше…

– Но, monsieur Пушкин… Алексей Александрович… Как же так Ломоносов? Тут дело идет о Палашке, которая – pardon! – и высморкаться путем не умеет… Возьмите вот лучше это крылышко… Друг мой, Федя, – обратилась она к лакею, глядя на него бешеными глазами, – поднеси же monsieur Пушкину жаркое?.. А ты, голубчик Андрюша, – напомнила она другому, съедая его с бешенством глазами, – подлей monsieur Пушкину мадеры…

У лакеев дрожали руки…

Но Пушкина не брала уже ни мадера, – она была отвратительна, – ни крылышко: он понес. Все, что он бросал среди всех этих неаппетитных блюд, было нелепо и совершенно негосударственно, но черт бы их всех, в конце концов, побрал! Молодой человек восторженно смотрел на него через стол, а хозяйка все хваталась за виски. Губернаторы и архиереи сурово смотрели со стен на все это домашнее смятение. Никто и не помнил, как кончился этот трагической ужин. Очутившись в отведенной ему комнате, Пушкин прежде всего приказал своему человеку подать ему свой погребец, заел всю эту дрянь приличным образом и, злой, начал раздеваться. Но простыни были какие-то пегие от подозрительных пятен, от подушек воняло тухлым салом, а как только он с отвращением лег на это логовище, клопы и блохи взялись за него с такой яростью, что можно было думать, что они не ели с самого сотворения мира. Не смыкая глаз, он промучился всю ночь, на рассвете поднялся и с бешеной резью в животе, ругаясь самыми последними словами, покатил дальше…

XXXI. По следам пугача

Степь неоглядная, похожая на океан с омертвевшими валами. В довершение сходства над побуревшей к зиме травой носятся белые, как чайки, ястреба-мышатники. Изредка промелькнет мимо одинокий, унылый умет, светло-серая отара овец или стайка осторожных дроф и опять никого и ничего, только эта хватающая за душу безбрежная, синяя на горизонте даль. Тут, на извечных черноземах, шла глухая борьба между отступающей Азией и незаметно, но неудержимо надвигающейся Русью. Тут русская государственность и теперь была еще очень слаба, и потому именно тут и разыгралась та страшная трагедия, исследовать которую ехал теперь Пушкин. Он заставил ямщика – корявый такой мужичонка с бородой клоками и застланными глазами – петь песни, и тот, помахивая кнутиком, вилял и тянул тенорком унылую, как эта степь, песню: