– А пироги, Антипыч, есть?..
И загудели сдержанными голосами обе низенькие комнатки. И все входили новые дружки, крестились на иконы, кланялись сперва хозяину, а потом и посетителям знакомым, христосывались и выискивали глазами местечка поспособнее за покрытыми красными скатертями столиками. За небольшими окнами грохотали по освободившейся от снега улице телеги. Курить в горницах не полагалось: и соловьям вредно, и хозяева баловства этого не уважали, а кому по малодушеству не терпелось, тот выходил затянуться на двор…
Гости, не торопясь, потягивали чаек. Начинать общую беседу не торопились: ждали приезжего гостя. И вот, как отблаговестили попы к вечерне, звонок на двери забился и зазвонил и в горницу, в сопровождении молодого паренька с застенчивыми глазами, вошел, шаркая старыми ногами, весь белый, точно прозрачный, Михайла Иваныч.
– Батюшка, Михайла Иваныч, здрастовай!.. Христос Воскресе!.. – в пояс кланялись ему Антипыч со своей Матвевной. – Как вас Господь милует?.. Милости просим…
– Воистину воскресе!.. Ничего, полозим помаленьку… Здравствуйте, братцы!.. Христос воскрес!..
– Воистину воскресе, Михайла Иваныч!.. – раздалось со всех сторон. – Давай ползи потихоньку сюды: мы тебе в самой центре местечко приспособили… Давай шубу-то твою повесим… И шарф скидовай, а то неровно взопреешь… Вот так!.. Вольготнее будет… Принимай, Матвевна…
Антипыч с особым усердием уже нес для дорогого гостя на новеньком подносе чаю и варенья малинового, и бубликов московских, на постном масле заварных, всего, что полагается…
– Пожалуйте, Михайла Иваныч… Еще чего не прикажете ли?
Михайла Иваныч, как он о своей жизни сказывал, влекомый голосами сирен, вступил в молодости на обычный путь. «Обращение в великом свете, удалят его мало-помалу от его самого, заведя в лестные внешности, усыпя в нем доверие к внутреннему гласу духа, возжгло в нем разум светский и возбудило свойства, собственные сему кругу бытия. Свет облагоприятствовал его своими дарами: наложа на него усыпление, дал ему жену, друзей, приятелей, благодетелей, преданных знакомых, свойственников, житейские связи и выгоды. Но дары сии были наполнены соком корня их и свойствами начала их. Он увидел в счастии превращение, в друзьях измену, в надеждах обман, в успехах пустоту, в союзах самовидность, в ближних остуду, в своих лицеприятие… Удручен, изможден, истощен волнениями света, обратился он в себя самого, собрал рассеянные по свету мысли в малый круг желаний и, заключа оные в природное свое добродушие, прибыл из столицы в свою деревню, надеясь там найти берег и пристань житейскому своему обуреванию… Но свет и там исказил все. В глубоком уединении остался он один, без семейства, без друзей, без знакомых, в болезни, печалях, беспокойствах, без всякого совета-помощи, участия, соболезнования. Тогда он, возведя очи свои на позорище света, на круг обстоятельств, на заблуждения свои, которых жертвою он сделался, и видя, что не на камени был основан храм житейского счастия его, в сердечном чувствии сожаления, ободрясь добродушием своим, воспел оную преисполненную истины песнь: “О, Иерихон проклятый, как ты меня обманул!..” О ту пору Господь свел его с Григорием Саввичем Сковородой, благодетелем его, и для него началась новая жизнь – уже не в брюхе, а в духе…»
Разоблачившись с помощью приятелей, старик, кряхтя, сел к своему столику и потухшими глазками любовно всех оглядел. Антипыч из почтения стоял в сторонке, а не садился, как обыкновенно.
– Ну, вот Господь и еще раз привел меня повидаться с вами, – проговорил старик слабым, точно выцветшим голосом. – Но мыслю так, что сие уж в последний раз, братцы: слабею телом. Не знаю, как и на сей раз до вас добрался, вот истинное слово!..
– А что же, не боишься помирать-то, Михайла Иваныч? – спросила из-за стойки Матвеевна, полная, благообразная женщина в платке.
– Вот чудачка! – засмеялся тихонько старик. – Да чего же я бояться-то буду? Разве не знаешь ты, как учил нас старец Григорий Саввич о смерти?..
Все еще более притихло. Чаадаевский Никита тихонько подобрался к старичку сзади.
– Страх смерти всего сильнее нападает на человека в старости… – проговорил старик. – И старец наставлял, что потребно благовременно приготовить себя вооружением противу врага сего не умствованиями, кои совсем недействительны, но мирным расположением воли своей к воле Творца. Такой душевный мир приуготовляется издали, тихо в тайне сердца растет и усиливается чувствием сделанного добра. Сие чувствие есть венец жизни и дверь бессмертия: проходит образ мира сего и яко солнце восстающего уничтожается. Жена егда родит, младенец вступает в новый порядок бытия, в новую связь существ, вместо той, в какой находился он в бытность свою во чреве матернем. Все прошедшее, теснота, мрак, нечистота отрешаются от бытия его и уничтожаются… И вся эта суматоха, которою жива ваша Сухаревка, – сделал старец знак к окнам, за которыми неустанно гремела московская жизнь, – это только сон турка, упоенного опиумом, сон страшный, и голова болит от него, и сердце стынет. Жизнь – это странствие. Прокладываю себе дорогу, не зная, куда идти. И всегда блуждаю несчастными степями, колючими кустарниками, горными утесами, и буря над головой, и некуда от нее укрыться. Но – бодрствуй!
Он притомился – главное, одышка мучила – и испил немножко чайку с блюдечка.
– Душа человеческая, говаривал старец, – продолжал он, передохнув, – повергаясь в состояние низших себя степеней, погружаясь в зверские страсти, предаваясь чувственности своей, свойственной скотам, принимает на себя свойства и качества их: злобу, ярость, зависть, гордость и прочее, возвышаясь же подвигом добрые воли выше скотских увлечений, восходит на высоту чистоты умов, которых стихия есть свет, разум, мир, гармония, любовь, блаженство, и от оных заимствует некоторую силу величественности, светлости и разумения высшего, пространнейшего, далечайшего, яснейшего и превосходнейшей святости в чувствиях… Тело наше родилось, чтобы болеть и исчезать, как луна, а душа есть чаша, наполненная вечной радостью. Веселым сердце наше Бог сделать может, а стерво твое не может сделать и безболезненным, – зачем? Боже мой, коль трудно, что ненадобно и глупо, коль легко и сладко, что истинное и нужное! Человек есть сердце – мир сердцу! И потому проси у Бога не плотской жизни, а светозарного сердца…
Никита напряженно слушал и испытывал величайшее умиление и радость. Это было торжественно, и отблеск этой торжественности падал и на его холопскую жизнь и делал ее значительной и торжественной… Все внимательно слушали… И вдруг в одной из клеток, – почуял вечернюю зорю, должно быть, – раздался нежно-серебристый посвист. Антипыч испуганно-восторженными глазами покосился в угол, где сидели два его закадычных дружка по соловьиной части, старик-полицейский, сморщенный весь, с белой щетиной по всему лицу, и какой-то маленький чиновничек с сизым носом и добрейшими глазками. Они значительно подмигнули ему: слышали, чувствуем!.. Но певец попробовал и замолчал.
– Старец звал нас любопрахами, – продолжал Михайла Иваныч. – А он не любил жизни, печатлеваемой смертью. Он вечное любил… И говорил он многажды и на всякие лады: «Ты соние истинного твоего человека. Ты риза, а он – тело. Ты привидение, а он в тебе истина. Ты ничто, а он в тебе – существо». И говорил он еще, что блаженный самолюб становится Наркисом, который в зеркале прозрачных вод при источнике взирает сам на себя и влюбляется смертно в самого себя. Наркис любит не себя, а сокровенную в себе истину Божию, он влюбляется в дом Божий, который снаружи кажется скотскою пещерою, но внутрь Дева родит Того, Которого ангелы поют непрестанно…
И снова под закопченным потолком посвист – нежный, чистый, манящий… Антипыч снова восторженно покосился на угол, а дружки – на него. И скова замолк.