– Ну… – отозвался тот ласково. – Bonne chance![33]
Пушкин крепко пожал обоим руки и быстро вышел.
И опять: упоительно и тепло пахло распускающимися тополями, весело дребезжали колеса по мостовой, пели колокола и слепило солнце. Он точно сквозь туман видел и алую скорлупу от яиц, разбросанную ребятами по улице, и воркующих по карнизам голубей, и праздничную толпу, и первых пьяненьких, которых мотало из стороны в сторону, – разговелись, православные! – и прифрантившихся полицейских в белых нитяных перчатках, и еще более прифрантившихся визитеров, которые метались по городу, и умилительную зеленую щетинку первой травки между нагретых камней… Но ехать было близко: Гончаровы по-прежнему жили на углу Б. Никитской и Скарятинского переулка.
У них никого не было. По взволнованному и решительному виду Пушкина и прислуга почувствовала, что подошло что-то важное. По дому – сладкий запах пасхи и куличей стоял по всем комнатам – поднялась осторожная беготня, шуршанье юбок и возбужденный шепот… Пренебрегая всеми правилами вежливости, Пушкин, поцеловав руку прифрантившейся по случаю великого праздника Натальи Ивановны, решительно подошел к окну. Напротив была лавка гробовщика, и это смутило суеверного поэта. Он вернулся назад и решительно остановился перед немного испуганной старухой.
– Как хотите, Наталья Ивановна, но я больше не могу, – сорвался он. – Или совсем да, или совсем нет, а так… висеть… я, извините, не могу…
Наталья Ивановна сразу сделалась печально-серьезной. Она подавила вздох – нет, нет, не лежало к нему ее сердце! – и подняла на него усталые глаза.
– Ну что же, – растерянно и точно боязливо проговорила она: по себе знала она, что значит этот шаг для девушки… – Пусть она сама решает… Как хочет…
Она позвонила в маленький серебряный колокольчик и приказала лакею попросить Наталью Николаевну… Пушкин молчал, молчала и мать. И вдруг за дверью быстрые, легкие шаги, мгновение, другое колебания перед дверью, – «может быть, она крестится…» – подумал Пушкин – дверь в комнату нерешительно отворилась и на пороге остановилась, вся белая, испуганная, прелестная Наташа и, чуть кося, перевела глаза с матери на Пушкина. И опять: запах тополей в окна, и солнце, и красный звон колоколов, и – страх невероятный.
– Натали, monsieur Пушкин делает нам честь, просит твоей руки, – сдерживая дрожание губ, едва выговорила Наталья Ивановна. – Что должна я сказать ему? Ты уже взрослая… и сама… – Губы ее затряслись еще более и из глаз брызнули слезы. – Согласна ты или…
Наступило молчание. Ярко-натертый к празднику паркет уходил из-под ног. И непонятно было, где пахнут тополя, а где куличи и пасха, потому что все шло кругом. Наташа подняла на него свои прелестные, чуть косящие глаза и в молчании, полном гула колоколов, расцвело вдруг тихое, стыдливое, прелестное:
– Да…
Наталья Ивановна сорвалась вдруг с кресла, замахала руками, тяжко побежала в свою моленную и, задыхаясь, рухнула перед старыми иконами…
XV. У Антипыча
В одном из переулков, по близости Сухаревой, стоял маленький трактирчик без названия. Случайный народ мало заходил в него: и беден, прост был он, и не любили хозяева его пьянства и озорства, без которого жизнь трактирная редко обходится. Хозяин, Антипыч, толстый от сидячей жизни и немножко сонный мужик в черной жилетке поверх ситцевой рубахи, точно и не интересовался совсем торговлей. Сзади, на хозяйской половине, возилась по своим бабьим делам его хозяйка, Матвеевна, а он один, без половых, управлялся в трактире и, подав, что требуется, – больше всего обычную пару чая, – сам подсаживался к завсегдатаям и внимательно слушал их беседы, по большей части, на счет веры: здесь о пустяках говорить не любили. Единственной страстью Антипыча были соловьи, которые шуршали всегда над головами гостей в своих завешенных клетках. И весной на восходе солнца, когда Москва еще спала, в маленьком, закопченном трактирчике гремели гимны соловьев, а Антипыч с кем-нибудь из приятелей, не дыша, сидели в уголке и умилялись над каким-нибудь мастерским коленом незримого певца. Сердце у Антипыча было мягкое, ему иногда совестно было держать так взаперти тварь Божию, но не мог он никак побудить в себе этой слабости и не только не отпускал певцов на волю, но, заслышав о прибыли какого-нибудь охотницкого певуна в Москву, шел послушать его, а если можно, то и купить. И с большой бережливостью привозил к себе, и с замирающим сердцем ждал по утру, на рассвете, первой пробы, и по жирному телу его ползли колючие мурашки восторга, а на глаза иногда навертывалась слеза…
Отслушав утренний концерт свой, – для Антипыча он был словно богослужением каким, – он шел на Сухаревку за покупками, потом, воротившись, прибирал трактир, пил с Матвеевной чай, а затем не спеша, с любовью приводил в порядок своих певцов, корму всем задаст, водички свеженькой в стаканчиках поставит, подметет в клетках заботливо и песочком свеженьким посыплет. Утром народ редко заходил к нему. Пообедав и маленько по положению отдохнув, Антипыч становился за стойку. Завсегдатаи его, дружки, начинали у него появляться так около вечерень и часто засиживались далеко в ночь. Сегодня между ними было заметно некоторое возбуждение: из Орловской губернии, из с. Хотетова приехал в Москву побеседовать совсем уже дряхлый, но умом еще светлый, дружок покойного Григория Саввича, помещик Михайла Иваныч Ковалинский. То, что был он барин, нисколько не мешало ему бывать у Антипыча, как не мешало это, например, и полковнику Брянцеву: и среди господ есть люди, которые не на внешность глядят, а на ядро. В трактирчике у Антипыча сходились и холопы, и мастеровые, и начетчики староверские, и созерцатели в чуйках, и господа, веси Господней взыскующие, и лица духовного звания, и офицеры, и водовозы, и студенты, и иноки…
– Парочку чайку, Антипыч, – сказал мелкий подрядчик-владимирец в синем халате и с намасленными волосами. – И лимончика отрежь, и калачика свеженького подай…
– Слушаюсь. А вы что прикажете?
– А мне рыбки, что ли, какой закусить дай, – отозвался смуглый, рябой гробовщик в шапке черных волос с проседью. – А потом и чайку…
– Сомовина есть свежая, – говорил Антипыч.
– А мне колбаски пусть Матвевна спроворит, – говорил третий. – С чесночком чтобы, чесь-честью…