Книги

Во дни Пушкина. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да что! – продолжал лениво Нащокин. – Спутался, говорят, с какою-то возвышенной дамой и сочиняет ей какие-то философические письма. Говорят, слушать тошно, а она, стерва, величается…

– А о Соболевском ничего не слыхал? – спросил Пушкин. – Ничего, животное, не пишет…

– Недавно Киреевский подробно описывал его похождения, – поудобнее подложив мягкую подушку под бок, сказал Нащокин. – Посетил Париж, Лондон, Оксфорд, Голландию, Швейцарию, Германию, а затем явился в Мюнхен, где застряли Киреевские. Все такой же, пишет, милый, благородный, но большую часть дня лежит на диване в зале и рассказывает про балы и хороший тон парижского общества. А то начнет во все горло мяукать по-кошачьи…

– Зачем?

– Чтобы дали вина… В Турине встретился он с Мицкевичем, который, как слышно, стал о России крутенько поговаривать. Какова свинья, а? Поляки – они все ехидные. Здесь, бывало, расшаркивался: прошу пана, а там… Ну, да черт с ним!.. И, как всегда, Соболевский накупил массу редких книг и завел массу знакомств из самых сливок. В Париже удосужился снюхаться с Рекамье, Шатобрианом, Альфредом де Виньи, Гюго, Гизо, Кузэном, Меримэ, в Италии познакомился с твоим любимцем Маццони и Людовиком-Наполеоном… Сколько еще в нем этой суетности!..

– А тебя разве это не прельщает?

– Нисколько! – зевнул тот. – У нас в клубе есть старик один. Он целые дни не отрывается от газет в читалке. И все думали, что политикан завзятый. А потом оказалось, что он читает только объявления о продаже девок…

– Зачем?!

– Ни зачем, так! – засмеялся Нащокин. – Кому объявления о девках, кому Альфред де Виньи, а мне на все наплевать…

За дверью, совсем близко, раздался вдруг теплый, полный и красивый женский голос, певший «друг милый, друг милый, с далека поспеши…». Дверь отворилась, и в комнату вошла стройная, смуглая, пестрая, жгучая Оля с желтыми белками агатовых глаз и большими золотыми кольцами в маленьких ушах.

– А! – просияла она на Пушкина белыми зубами. – Прихорашиваешься?

Когда она увидала впервые в таборе Пушкина, она даже испугалась и бросила своим подругам по-цыгански: «Дыка, дыка, на не лачо: таки вашескари!»[32], но потом пригляделась к нему, полюбила его простоту и веселость, читала, восхищаясь, его «Цыган» и часто пела ему его любимые песни. И он звал этого хорошенького звереныша «радость моя…»

Медленно качаясь, точно танцуя, Оля подошла к своему другу, села к нему на диван и, глядя смеющимися глазами на Пушкина, стала ласкаться к Нащокину, как кошечка. И вдруг начала его щекотать. Он отталкивал ее, молил, брыкался ногами, хохотал, но она не отставала.

– Олька… ведьма… отстань!.. А-ха-ха-ха… Пусти, тебе… говорят… Олька… Ты знаешь… а-ха-ха-ха… что я… а-ха-ха-ха… терпеть не могу… Пус… А-ха-ха-ха…

– Я отучу тебя, безобразник, до полдня валяться… Что? Что? Будешь?..

– А-ха-ха-ха… Уми… раю… Пус… ти… А-ха-ха-ха…

От них так и брызгало молодым счастьем… Хохоча на них, Пушкин надел нащокинский фрак.

– Знаю, знаю, куда собираешься, молодец, – погрозила ему пальчиком цыганка. – Лучше бы взял ты какую-нибудь у нас из табора да и жил бы, любился, покуда любится… Другие не любят так, а ты ведь и сам цыган… – оскалила она белые зубы. – А?

Но Пушкин был слишком захвачен предстоящим. Он только улыбнулся Оле и сказал успокоившемуся, наконец, другу:

– Ну?