В один из дней новый хозяин подошёл к ней особо торжественно и заговорил. Она внимала спокойно; молодой голос хозяина был звонок и наивен, и то, что он говорил, было тоже наивно. Вероятно, она рассмеялась бы, если б умела смеяться. Затем он прикоснулся к ней — благоговейно и бережно. И они отправились в путь, чтобы осуществить его смешную глупую затею; и, хотя она не могла возмущаться, всё же была уверена, что он потратил бы собственные силы с большей пользой, если бы упражнялся это время в фехтовальном зале.
Они пришли к какому-то лесному озеру, недалеко от имения хозяина. Шла ранняя весна, и лёд почти сошёл, вода же была студёной до дрожи; она поняла это, когда хозяин содрогнулся, тронув воду рукой. И всё же не передумал: он начал решительно раздеваться и снял не только плащ, кафтан, кюлоты и чулки, но даже и шляпу. Потом, дрожащий от холода, он взял её в руки и вошёл в эту ледяную воду — и затем прошептал несколько слов и с силой провёл лезвием по запястью… Кровь обагрила клинок; она почувствовала знакомый, уже давно пережитый огонь, что охватил её сейчас целиком и полностью. Ей чудилось, что лезвие зазвенело, завибрировало, задрожало — так подействовала свежая кровь, — и тут же нынешний хозяин, не выпуская её из рук, с головой окунулся в воду.
Контраст горячей крови и ледяной воды оказался настолько разителен, что, казалось, она сейчас с хрустом разлетится на тысячу осколков, точно хрустальная ваза, которой хватили о камень.
* * *
Он вынырнул, тяжело дыша; его била дрожь, зубы неистово стучали. Неверными шагами он побрёл к берегу, поминутно оскальзываясь и едва передвигая ноги, когда с берега раздался знакомый сердитый голос:
— Павел Алексеич, барин! Да можно ли так, а?
Сильные руки подхватили его — мокрого, дрожащего — и выволокли на берег.
— Прокофий… — с трудом выговорил Павел Алексеевич. — Ну, кто тебя звал? Я сам должен был… Должен…
— Должен, как же, — сердито ворчал слуга. — Вот кабы утопли здесь али замёрзли насмерть, что я маменьке вашей скажу?!
Прокофий мигом сорвал с себя рубаху и принялся растирать ставшего синевато-бледным Павла Алексеевича, затем помог ему одеться, да ещё закутал в собственную телогрейку. Затем он заставил молодого барина бежать домой бегом, дабы тот согрелся поскорее — и они припустили наперегонки, точно мальчишки, с гиканьем прыгая через кочки. Под ногами выступала вода, в сапогах хлюпало, и Павел Алексеевич деланно смеялся… Шпага, которую Прокофий взял у него из рук и помог вложить в ножны, больно била по худым ногам — хозяин не обращал внимания. Он хотел сделать это, и он сделал. Никто из современников давно не верит в обеты: это был удел рыцарей, древних королей, монахов и менестрелей. А вот он дал обет сегодня: перед самим собой и оружием, которое было обагрено кровью врага и его собственной кровью.
А враг ещё жив.
* * *
В доме было тепло, пахло ладаном, лампадным маслом, горели свечи перед иконами: шёл Великий пост. Павел Алексеевич хотел было пройти к себе, пока никто ничего не заметил — однако его окликнул негромкий ласковый голос:
— Павлуша, ты? Зайди ко мне, друг мой.
Павел Алексеевич стиснул зубы, поправил шпагу — он сейчас был не в настроении говорить с батюшкой, но пришлось повиноваться. Он прошёл к комнату, пожелал отцу доброго утра и поцеловал у него руку.
— Ты куда это уходил спозаранку? — полюбопытствовал батюшка.
— Да так… Гулял неподалёку. Позвольте, папаша, я зайду к вам позже, maestro Palazzollo, должно быть, уже ждёт.
Отец кивнул; рядом с ним на поставце стоял стакан с чаем. Отец протянул руку, попытавшись привстать в кресле, но не смог даже двинуться с места, и на лице его отразилось страдание: он всё ещё не привык к своей беспомощности. Кое-как он опёрся о подлокотник и всё же ухватил стакан — неловко, с трудом… Несколько капель горячего чаю выплеснулось ему на руку. Отец выругался сквозь зубы, откинулся на спинку кресла, шумно отхлебнул и улыбнулся Павлуше как ни в чём не бывало.
Сердце Павла Алексеевича сжималось от сострадания, но он знал: батюшка не терпит непрошеной помощи, это было бы для него унижением. С тех пор, как случилась та злополучная дуэль, после которой отец оказался прикованным к креслу, он требовал никогда не помогать и не услуживать ему в мелочах. «Пусть я не встаю с кресел, — кричал он на домашних, — но и висеть колодою на ваших руках не намерен!» Он даже одеваться пытался сам, но, к счастью, вскоре разрешил верному Прокофию умывать и одевать себя. Более никто из слуг и домочадцев к сему священнодействию не допускался.
Павлуша с детства помнил отца как человека отважного, деятельного, брызжущего силой и здоровьем. Но два года назад произошла дуэль, которая разделила жизнь отца на до и после. Павел не отваживался вообразить, что чувствует отец, при его характере будучи беспомощным. Отец не хотел рассказывать о дуэли, никогда не вспоминал того, по чьей милости оказался в таком состоянии. Павел Алексеевич сам, пятнадцатилетним отроком, за спиной отца отважился разузнавать и расспрашивать — и вскоре узнал имя того, кого он теперь ненавидел больше всего. Того, из-за кого их дом погрузился в уныние, матушка по целым дням молилась и ходила с заплаканными глазами, а отец стискивал зубы и изо всех сил притворялся прежним: энергичным, бодрым, весёлым.