Вороной бил копытом по выщербленным половицам.
— Вот тебе казенная бумага, тут черным по белому сказано, что я не псих. Чтоб ты знал.
— Я знаю.
— Откуда?
— Просто я вас знаю.
— Черта с два!
Лошади Храстека были серые от покрывавшего их толстого слоя пыли, только на крупах как шрамы темнели полосы от кнута. Прежде Храстек никогда не трогал лошадей кнутом. А одному мужику, на его глазах ударившему лошадь, он свернул челюсть.
— Утром как следует почистите лошадей.
— Отец твой козла держит, а ты мне указывать будешь?
— Буду.
— Ну и дела, ну и дела. — Храстек аккуратно сложил бесценный документ, обернул носовым платком и убрал в задний карман.
— Завтра будете возить солому в коровник.
— Это можно… Если мне захочется.
И Храстек размашисто зашагал по мощеному двору. Жена за ним, вперив взгляд под ноги, на пять сантиметров перед носками своих красных сандалий.
Вороной смотрел на Винцу. В глазах его двоилось заходящее солнце. Он несколько дней не покидал конюшню и стал похож на тень усохшего дерева. Сперва его хотели пристрелить, но Винца сказал:
— Он сделал это на радостях.
И его осудили печалиться. Не нашлось никого, кто захотел бы вычистить его скребницей. Вода в его поилке была постоянно, к траве он не притрагивался; оброка ему не давали, поскольку он не работал. Одного коня не запряжешь; один конь ни то ни се, это тебе не канарейка.
Винца заговорил с вороным на том особенном языке, для которого пока что никто не придумал слов. На языке, с которым рождается все меньше и меньше людей, но он все же не вымер еще, потому что, родившись с ним, вы уже не сможете его забыть, — и это не привилегия и не благословение свыше.
Тихие и успокаивающие звуки голоса Винцы, видно, напомнили вороному утраченный мир привольно раскинувшихся лугов. И сразу будто сняли тяжесть с резко очерченной, теперь такой поникшей головы. Вороной шевельнул ушами, насторожил кофейные карие глаза.
— Если сейчас лягнешь, старик, отправишься на гуляш. Гарантирую.