«Дуализм» земли и неба в восприятии Ван Гога происходит от его внутреннего раздвоения между прошлым и настоящим. В Голландии, к мыслям о которой он постоянно возвращается, все было пронизано тягой к земле и все было земляное, картофельное, плотное, темное. Даже свет, которого он так жаждал, всего лишь тихо струился из маленьких оконец или загорался в глубине взглядов, отражая пламя лампы («Едоки картофеля»). Он писал багровое заходящее солнце, неспособное развеять хмурую серость небес и полей («Снежный день», F43; «Закат солнца», F123, музей Крёллер-Мюллер). Земля — первостихия нюэненского цикла, спасительная твердь, противоположная огненной эманации солнца, — в ней он ищет теперь успокоения.
Он уже больше не решается взглянуть «в лицо» полуденному солнцу, и сияние его красок померкло. Нет этой яркости, этого горения изнутри, добиваясь которого он пытался соперничать со свечением солнечных лучей. Колорит его стал более сдержанным, притушенным, вновь в нем преобладают земляные краски.
Все реже появляются у Ван Гога солнечные пейзажи, зато Луна становится частой гостьей на его полотнах 18. Она присутствует во многих картинах с кипарисами или освещает безлюдные холмы, застывшие в мертвенном сиянии («Вечерний пейзаж с восходом луны», F735, музей Крёллер-Мюллер).
Ван Гог живет буквально с кистью в руках, не выпуская ее даже иногда и в те моменты, когда на него «накатывало». Эта работа подобна мании, пожирающей силы человека, и в то же время подобна магии, восстанавливающей эти силы и волю к жизнеутверждению.
После каждого приступа он с новым нетерпением окунался в живописание, приносившее ему обновление и надежду. Так было даже после приступа, длившегося с конца февраля до начала апреля 1890 года. «Как только я ненадолго вышел в парк, ко мне вернулась вся ясность мысли и стремление работать. У меня больше идей, чем я когда-либо смогу высказать, но это не удручает меня. Мазки ложатся почти механически. Я воспринимаю это, как знак того, что я вновь приобрету уверенность, как только попаду на север и избавлюсь от своего нынешнего окружения и обстоятельств…» (630, 513), писал он уже в конце пребывания в Сен-Реми. В ознаменование своей мечты, побуждаемый ностальгией по Северу, он пишет пейзажи с изображением островерхих хижин, сбившихся в маленькие деревушки, точь-в-точь, как в Голландии («Хижины. Воспоминание о Севере», F673, Швейцария, частное собрание; «Хижины с соломенными крышами на солнце. Воспоминание о Севере», F674, Мерион, Пенсильвания, вклад Барна; «Зимний пейзаж. Воспоминание о Севере», F675, Амстердам, музей Ван Гога).
Это вызванные силой любви и воображения образы лучезарных детских воспоминаний: «О, Иерусалим, Иерусалим, или, лучше, — о, Зюндерт, Зюндерт» — восклицал он в одном из писем. Но мазки его извиваются, линии змеятся и множатся, как в лихорадке, а мирный облик «голландской» деревушки мерцает и тлеет, подобно догорающему пепелищу, еще озаряемому редкими всполохами огня.
Один из авторов, писавших о Ван Гоге, заметил, что в пейзаже, сделанном во время начавшегося приступа (F675) «кипарисы, как пламя, и дома, как бы готовые загореться, кажутся одновременно погруженными под снег. Ван Гог символически смешивает Север и Юг в этом невероятном воспоминании» 19. X. Хофштеттер считает такие картины воспоминаний характерным способом символического переживания и истолкования действительности в моменты кризисных состояний 20.
Одной из существенных сторон этой программы «утешительного» живописания является особенность, которую можно было бы определить, как повторение пройденных жизненных и творческих циклов.
Мы уже говорили о теме «воспоминаний о Севере». В многочисленных рисунках Ван Гог возвращается к крестьянским жанрам, которыми он был увлечен в Нюэнене. Он рисует голландские деревушки, занесенные снегом, с типично брабантской парочкой, напоминающей его героев нюэненского периода («Пара под руку зимой», F1585 recto, Амстердам, музей Ван Гога). Вновь его занимают сцены крестьянских трапез в характерно голландских интерьерах с камином и тарелками на стене («Интерьер хижины с крестьянами за столом», F1585 verso, Амстердам, музей Ван Гога; «Крестьяне за едой», Р1588, там же; «Крестьянский интерьер с тремя фигурами», F1589 verso, там же, и многие другие), крестьяне, группами и целыми вереницами бредущие по заснеженным деревням («Зимний пейзаж с крестьянами на дороге», F1591recto; «Зимний пейзаж с множеством фигур», F1592 recto, оба Амстердам, музей Ван Гога), крестьяне среди полей, копающие, сеющие, несущие лопаты, везущие тачки и т. п., - одним словом, сюжеты, уносившие его в Голландию. Некоторые листы, полностью заполненные этюдом какой-нибудь копающей фигуры, выдают эту почти маниакальную погруженность Ван Гога в свое прошлое («Этюды работающих крестьян: сеятеля и копающего», F1649 recto, местонахождение неизвестно, и др.).
«Рецидив» Нюэнена выражается даже в смене материала: тростниковое перо, которым он так блистательно орудовал в Арле, уступает место черному карандашу, графиту, перу и туши, а арльская манера точки-тире круглящейся, как завиток, линии. Только теперь это не длинные, обводящие форму непрерывным крутым движением линии, а прерывисто спиральные штрихи, дробящиеся и струящиеся из-под его руки в своеобразно лихорадочном ритме. Такие же движения кисти в его живописных работах создают «пламенеющие» фактуры.
Своеобразным возвратом назад, к воспоминаниям о совместной работе с Гогеном, явилось многократное повторение гогеновского рисунка «Арлезианка» (Пенсильвания, собрание X. ди Бредфорд), сделанного им к картине «Кафе в Арле» (Москва, ГМИИ им. А. С. Пушкина). Когда-то они писали изображенную в нем мадам Жину вместе, и Ван Гог сделал тогда один из лучших своих портретов арльского периода («Арлезианка. Мадам Жину с книгами» 21, F448, Нью-Йорк, Метрополитен-музей; F489, Париж, Лувр). Теперь он использует рисунок Гогена вместо модели: «Я старательно и уважительно пытался соблюсти верность ему, взяв на себя, однако, смелость с помощью красок интерпретировать сюжет на свой лад, но, конечно, в том же трезвом духе и стиле, в каком выполнен названный выше рисунок, — писал он Гогену. — Прошу вас рассматривать мою картину как нашу совместную работу и плод нашего многомесячного сотрудничества в Арле» (643, 573-74). Прощание и прощение, звучащие в этих словах, символизирует и сама работа над «Арлезианкой», повторенной им четырежды, в разных колористических комбинациях (F540, Рим, Национальная галерея современного искусства; F541, музей Крёллер-Мюллер; F542, Сан-Паулу, Художественный музей; F543, Нью-Йорк, собрание Гарри Беквин).
Подобными же чувствами движим Ван Гог, когда вновь возвращается к своей любимой «Спальне» и дважды повторяет ее — этот образ навсегда утраченного и такого желанного покоя («Спальня Винсента в Арле», F484, Чикаго, Институт искусств; F483, Париж, Лувр). Характерно, однако, что в арльском варианте на стене изображены портреты Винсента и Гогена, а теперь вместо Гогена он рисует женский портрет.
Его работа в Сен-Реми вся в целом была имитацией мистерии спасения средствами живописи, где он и спаситель и спасаемый. Этот тайный смысл его работы, которым он ни с кем не делился, «выдают» копии с работ Рембрандта и Делакруа на евангельские сюжеты.
В сентябре 1889 года он копирует по литографии Нантейля «Пьету» Делакруа (F630, Амстердам, музей Ван Гога), а в Овере еще раз повторяет эту копию с незначительными изменениями (F757, Лос-Анджелес, частное собрание). В Сен-Реми же он делает копию «Милосердного самаритянина» Делакруа (F633, Амстердам, музей Ван Гога) и «Воскрешение Лазаря» Рембрандта (F677, там же). Самый выбор сюжетов раскрывает внутренние побудители этого интереса к копированию. Смерть на руках матери, избавление от незаслуженных мук, чудо воскресения, милосердие и помощь — все это темы, имеющие отношение к его сокровенным чаяниям. Характер истолкования этих классических картин Ван Гогом делает еще более явным этот автобиографический аспект. В «Пьете» мы видим Христа с рыжими волосами и лицом Ван Гога, чуть измененным смертной мукой. Это плач Ван Гога над самим собой. Факт идентификации художника с героем этой картины ни у кого не вызывает сомнения 22. То же относится и к «Воскрешению Лазаря» 23, где оригинал подвергнут еще более существенным изменениям. Как заметил М. Шапиро 24, рембрандтовское «Воскрешение Лазаря» превратилось у Ван Гога в картину, которую правильнее было бы назвать «Лазарь и его сестры», так как Христос, совершающий чудо, у Ван Гога заменен солнцем в зените, являющим собой символ, сыгравший такую огромную роль в его жизни и творчестве.
Разумеется, здесь имел значение и сам факт возврата к великим мастерам, которые так много значили для него в Голландии, когда он стал художником. Не зря в самой трактовке формы, в стремлении выявить ее динамизм, подчеркнуть взаимосвязь круглящихся линий угадывается что-то родственное рисункам нюэненского периода.
Интерпретируя таким образом героев и сюжеты Священной истории, Ван Гог, пишущий эти картины исключительно для себя, поступает так же, как поступал, по его представлению, Рембрандт, когда писал библейские сюжеты, и метод которого он в письме к Бернару определил как «метафизическую магию». И он поясняет, что это такое на примере того, как Рембрандт якобы «писал ангелов»: «Он делает портрет самого себя — беззубого, морщинистого старика в ночном колпаке, он пишет с натуры, по отражению в зеркале. Он грезит, грезит, и кисть его начинает воссоздавать его собственный портрет, но уже из головы, не с натуры, и выражение становится все более удрученным и удручающим. Он опять грезит, грезит, и вот, не знаю уж как и почему — не так ли это бывало у родственных ему гениев — Сократа и Магомета, Рембрандт пишет позади этого старца, схожего с ним самим, сверхъестественного ангела с улыбкой a la да Винчи» (Б. 12, 549).
Конечно, Ван Гог не удержался и попробовал написать вслед за Рембрандтом такого ангела 25, только появляющегося в лимонно-желтом сиянии из лилового мрака, соответственно его живописным вкусам — «Ангел» (полуфигура) (F624, местонахождение неизвестно).
Еще К. Ясперс отметил своеобразие этих копий: «Новой теперь является большая роль, которую для него играют копии с Милле, Делакруа и Рембрандта. Но эти копии, как переводы Гёльдерлина с греческого, — не настоящие копии, а оригинальные творения, в которых объект, будучи перенесен в совершенно новую атмосферу, является лишь поводом» 26. Свидетельство самого Ван Гога подтверждает это наблюдение: «Я использую черно-белые репродукции Делакруа или Милле как сюжеты. А затем я импровизирую цвет, хотя, конечно, не совсем так, как если бы делал это сам, а стараясь припомнить их картины. Однако это «припоминание», неопределенная гармония их красок, которая хотя и не точно, но все-таки ощущается, и есть моя интерпретация… «Копирование»… многому учит и — главное — иногда утешает. В таких случаях кисть ходит у меня в руках, как смычок по скрипке, и я работаю исключительно для собственного удовольствия» (607, 494).
За год жизни в Сен-Реми он делает повторения всего цикла рисунков Милле «Времена года» (десять штук), а также «Сеятеля» (F689, музей Крёллер-Мюллер; F690, Афины, частное собрание). Ван Гог, шедший, как мы знаем, за Милле, мечтал продолжить тему «человека, живущего на лоне природы» на «теперешнем юге». «Я сумел разглядеть на горизонте возможности новой живописи, но она оказалась мне не по силам», — пишет он Исааксону, имея в виду именно тот факт, что не «запечатлел на полотне обитателя теперешнего юга» (614-а, 580). Однако он может восполнить хотя бы частично эту потребность с помощью Милле. «Мне кажется, что делать картины по рисункам Милле означает скорее переводить их на другой язык, нежели копировать» (там же).
Что же это за язык, которым располагал Ван Гог?