Книги

Валерий Брюсов. Будь мрамором

22
18
20
22
24
26
28
30

Отклики на первую книгу «Северных цветов» были разнообразными, но предсказуемыми. Буренин не придумал ничего нового: «Все эти господа, кажется, заболели недавно, но очевидно „готовы“ совершенно и едва ли даже излечимы — и кроткие, и буйные. Я сужу так по примеру Валерия Брюсова»{42}. Эти «цветы» «хуже всякого репейника, всякого чертополоха», — просвещал читателей харьковский «Южный край», вопрошая: «Как вы думаете — если бы в обществе кто-нибудь заговорил вот такими словесами, упрятали бы его в сумасшедший дом или нет?»{43}. «Бледные ноги» рецензент, между прочим, приписал Добролюбову, которого родственники в 1899 году, действительно, упрятали в сумасшедший дом, но не за стихи. Ясинский хвалил за освобождение от «шелухи напускного декадентства»{44}. «Новый альманах […] пытается воскресить лучшие традиции альманахов Пушкинской эпохи», — утверждал в консервативном «Русском вестнике» аноним, за которым можно предположить Саводника{45}. Анонимную хвалебную рецензию поместила московская газета «Русский листок»{46}. Здесь, вероятно, не обошлось без самого Валерия Яковлевича.

Долгое время сотрудничество Брюсова в «Русском листке» (1901–1904) оценивалось только негативно: «Газета, издававшаяся реакционным публицистом Н. Л. Казецким в монархическо-охранительном духе, была ориентирована на невзыскательного читателя, в основном из мещанских кругов»{47}. Это суждение восходит к автобиографии Брюсова, назвавшего газету «правой» и «бульварной» и как бы извинявшегося за участие в ней: «Выбора у меня не было, я устал „публично молчать“ в течение более чем пяти лет и рад был даже в бульварном листке высказать свои взгляды». Немаловажным было и то, что ни один из журналов не платил ему гонораров, кроме английского «The Athenaeum», для которого Брюсов с 1901 года в течение пяти лет писал ежегодные обзоры русской литературы (эту работу ему передал Бальмонт){48}. Как ни оценивать репутацию «Русского листка», публикации Брюсова в этой газете, особенно многочисленные в 1902–1903 годы, заслуживают внимания.

В чем важность этого эпизода для биографии Валерия Яковлевича? Он пользовался в газете большой степенью свободы: единомышленников у него в редакции не было, но не было и идейных противников. Не претендуя на освещение политических и прочих принципиальных вопросов, но и не расходясь с генеральной линией, он свободно печатал здесь стихи, прозу и переводы, став, бесспорно, самой крупной литературной фигурой за всю историю газеты. Можно по-разному оценивать святочные и новогодние стихи и рассказы Брюсова, но переводы из Верлена, Метерлинка, Роденбаха, Мореаса, Ницше и информативные заметки о них вряд ли предназначались «невзыскательному читателю». Это же относится к статьям о восприятии русской литературы за границей («Немцы о наших писателях», «Француженка о русской интеллигенции»), о необходимости отечественной научно-популярной литературы («Переводная наука»), о возможности учебника поэзии («Школа и поэзия»), к отчетам об общественной и культурной жизни Петербурга. Немалый интерес представляют путевые заметки Брюсова об Италии (1902) и Франции (1903). В «Русском листке» он прошел хорошую школу практической журналистики, вплоть до хроники и скрытой рекламы (статья «П. И. Бартенев как издатель»). Именно этот опыт пригодился ему в «Весах», особенно в первые годы существования журнала.

Литературные дела занимали большую часть жизни Валерия Яковлевича, но лето 1901 года оказалось богато переживаниями личного характера. В начале июля он писал Бунину: «Моя жизнь за последние месяцы — безумие. Я вырываюсь из рук сумасшедших, чтобы бежать к бесноватым. Я прошел над всеми безднами духа, достигая до крайних пределов любви и страдания. Каждое чувство, каждая мысль мне мучительны теперь, но моему пути еще не конец». Неотправленный вариант письма звучит более исповедально и в то же время более «декадентски»: «Я на распутье и в жизни и в душе. О жизни не интересно. А о душе вы знаете. Мне дано искушение, которого я не ожидал. Передо мной открыта торная дорога, и я уже сделал по ней немало шагов. Еще чуть-чуть опустить голову, еще чуть-чуть подладиться под чужой голос, ах, как все станет тогда просто. Но менее всего я хочу быть сейчас самим собой. Мой облик мне сейчас самое ненавистное. Моя первая задача — убить себя и растоптать свое тело. Если мне осталась надежда, то только в смерти»{49}.

О чем идет речь? Почему столь интимные признания адресованы человеку, который не близок и даже не слишком симпатичен автору? Почему ничего подобного нет в почти ежедневных письмах возлюбленной Анне Александровне Шестеркиной, жене художника-декадента Михаила Шестеркина, или, по крайней мере, в их опубликованной части{50}? Что это — высшая мера доверия, приступ минутной откровенности или декадентский эпатаж?

Фоном было семейное пребывание на даче в Петровском-Разумовском, откуда Валерий Яковлевич ездил в Москву для занятий в «Русском архиве». Иоанна Матвеевна ждала первого ребенка, но в конце июля тот родился мертвым, и она долго болела[38]. Младшая сестра Евгения Яковлевна вышла замуж за Б. В. Калюжного, которого Брюсов в письме к Шестеркиной почему-то обозвал «негодяем, идиотом и павианом»{51}. С самой Анной Александровной он летом не встречался; их отношения вошли в активную фазу осенью 1901 года, но постепенно охладились с рождением у Шестеркиной в следующем июне дочери Нины{52}. Брюсов был ее отцом: этот факт никогда официально не признавался, но был известен многим, включая жену поэта. По словам Иоанны Матвеевны, Нина Шестеркина, которую она видела на елке в «Обществе свободной эстетики», выглядела как «Валерий Яковлевич, только маленький и в платьице», а Маяковский назвал ее «полтинник чеканки императора Валерия»{53}.

Некоторое время Брюсов присылал девочке подарки, но упорно не мог запомнить, как зовут старших детей Шестеркиной. «Вы посмотрите нашу Нину», — писала она ему 17 июня 1914 года, приглашая на день рождения дочери. Затем переписка оборвалась на восемь лет. В 1922 году Анна Александровна снова написала Валерию Яковлевичу, после чего следы матери и дочери окончательно теряются. Публикатор писем Брюсова отметил, что «поэт, как правило, избегает говорить в письмах о своем отношении к Анне Александровне, обращается к ней всегда на „вы“. Ее письма, наоборот — непрерывные признания в горячей, беззаветной любви, которая наполняет всю ее жизнь, не оставляя места ни для чего другого»{54}. В начале 1910-х годов Шестеркина — едва ли осознанно — сыграла трагическую роль в жизни бывшего возлюбленного (об этом позже). В «Роковом ряду» он вспомнил ее под именем «Таня» — по созвучию с «Аней».

Слова об «искушении» в письме к Бунину, видимо, относились к приезду в Петровское-Разумовское 24 июня младшей сестры Иоанны Матвеевны Марии Рунт, с которой Валерий Яковлевич «согрешил» («моя Мари» одного из «дон-жуанских списков»). «Жена ревновала меня к своей сестре», — кратко сообщил он Шестеркиной 18 июля{55}, после второго приезда Марии. Связь была недолгой, течения жизни семьи Брюсовых не нарушила, но некая тайна между ними осталась. Валерий Яковлевич прибегал к помощи свояченицы для улаживания конфликтов с женой из-за его увлечений. «Жанна на меня что-то очень сердится, — писал он ей в конце 1902 года. — Подите к ней. Успокойте ее. Уверьте ее, что я ее очень люблю. Ведь оно так и есть. Она мне жена, самая настоящая, самая желанная, и иной я не хочу на всю жизнь. Вы мне брались быть другом. Будьте. […] Я никогда, например, не сказал бы ей (и не говорил) о том вечере, на берегу озера в Петр[овско]-Раз[умовском], не сказал бы о том, как всегда, когда я вижу Вас, мне хочется Вас ласкать, — потому не сказал бы, что это из души, из сердца, что в этом есть обида ей, есть измена»{56}. Память о случившемся — написанный тогда же, но опубликованный лишь через тринадцать лет цикл «Эпизод»:

Зачем твое имя Мария, Любимое имя мое? Любовь — огневая стихия, Но ты увлекаешь в нее.

Только ли мне чудится двусмысленность в адресованном ей инскрипте Брюсова 1906 года на «Венке»: «воспоминание встречи / благодарность за любовь / к моему творчеству» (собрание В. Э. Молодякова)…

Подлинной трагедией для Брюсова стала гибель Коневского в возрасте двадцати трех лет: 8 июля 1901 года он утонул в реке Аа близ Риги. «Это хуже всех моих семейных бедствий, это жесточе всего, что я пережил за лето. […] Пока он был жив, было можно писать, зная, что он прочтет, поймет и оценит. […] Я без Ореуса уже половина меня самого»{57}. Два столь разных, но близких Брюсову человека — сестра Надежда и возлюбленная Нина Петровская — утверждали, что после смерти Коневского настоящих друзей у него больше не было{58}.

Глава восьмая

«Граду и миру»

1

В «Скорпионе» Брюсов нашел достойное применение своим силам: «К редакторской работе и к типографским делам относился Валерий Яковлевич, как дети к самой любимой игре»{1}, — но не переставал мечтать о журнале, как и его собратья. «Меня тревожил и манил, — вспоминал Перцов, — призрак „своего“, новаторского журнала. Тот же призрак реял, само собою разумеется, перед духовным взором Мережковского и других „литературных изгнанников“, к числу которых принадлежали тогда все крупные и мелкие будущие светила едва возникавшего символизма. Еще в 1895 году мы с Мережковским составили проект издания небольшого, ежемесячного, чисто литературного журнала, листов на десять в книжке, — по образцу „Mercure de France“ и тому подобных заграничных изданий. Этот тип был тогда, да так и остался, чуждым русской журналистике: политические интересы и все возраставшая политическая борьба настолько захватывали общественное внимание, что его уже не оставалось в достаточной степени на долю литературно-художественных и философских тем. […] Журнал предполагавшегося нами типа был заранее обречен на сравнительно узкий круг читателей, а следовательно, и материальную необеспеченность. Это последнее обстоятельство разрушало все наши планы»{2}.

«Северный вестник» прекратился в 1898 году из-за цензурных и финансовых трудностей, но еще раньше его «диктатор» Волынский разошелся с символистами. «Знамя» братьев Облеуховых оказалось эфемерным предприятием. В журналы «с направлением», печатавшие Мережковского («Начало») и Бальмонта («Жизнь»), путь декаденту Брюсову был закрыт. Надежду подал Николай Филиппов, сын знаменитого московского булочника: в декабре 1900 года он известил Валерия Яковлевича, что намерен издавать журнал «Вега», и предложил вести в нем художественный отдел. «Я, конечно, удивляюсь, но соглашаюсь, — сообщил Брюсов Перцову. — Начинаю посещать редакционные субботы. Люди всё какие-то неведомые, юные, но при внимательном всматривании любопытные. Не декаденты. […] Дела начнутся с осени; пока беседуют и пьют, кто скочи виски, кто греческую мастику»{3}. Видимо, к этому времени относится записка Филиппова Брюсову: «Мне кажется, что нечто роковое мешает нашим переговорам. Против ненависти высших сил едва ли мы будем в состоянии идти. Попытайтесь последний раз! И если наше свидание сегодня не удастся, то придется покориться и считать наш союз с вами невозможным, как бы он ни был желателен для нас»{4}. Журнал не состоялся, а сын булочника исчез из литературы, напомнив о себе лишь в 1918 году анонимно изданным томом причудливых стихов «Мой дар».

Первыми литературными журналами, приютившими Валерия Яковлевича, стали «Ежемесячные сочинения» и «Беседа» Ясинского. Права голоса он в них не имел — Ясинский делал журналы в одиночку — но дорожил своим сотрудничеством с ними и добрым отношением редактора к декадентским стихам. «Благодарю за память обо мне, — писал Брюсов Иерониму Иеронимовичу 24 сентября 1903 года. — „Образ“ (перевод стихотворения Г. д’Аннунцио. — В. М.) не был напечатан нигде, но входит в книгу моих стихов, которая появится в октябре („Urbi et orbi“. — В. М.). […] Сейчас, сегодня, у меня нет стихов, чтобы предложить Вам: я все включил в свою книгу. Но первые рифмы и размеры, которые сложатся у меня, будут Ваши, обещаю их Вам»{5}. Обещание он сдержал: новые стихи появились уже в январском номере «Беседы» за 1904 год.

Не стал своим для него и «Мир искусства» — «цвет тончайшей культуры — настоящая „Александрия“ ума, вкуса и знаний — и, вместе, творческий порыв к общественному выражению этих данных», по характеристике Перцова, пояснившего: «Нужно признать, что литературная сторона была в сущности не нужна журналу, прямой задачей которого, весьма успешно им достигавшейся, было реформирование пластических искусств». «Мир искусства» печатал таких разных авторов, как Соловьев и Розанов, молодой философ Лев Шестов и признанный поэт и эссеист Сергей Андреевский, но осуждал крайности декадентства. Поворот наметился только в 1901 году, когда он открыл свои страницы Брюсову, поместив заказанный Дягилевым ответ на статью Андреевского «Вырождение рифмы» (№ 5) и «Мудрое дитя» (№ 8/9) — некролог Коневского, к которому при жизни редакция не благоволила. Дальнейшее сотрудничество не задалось из-за внутриредакционных разногласий, о которых Мережковский в декабре 1901 года говорил Брюсову: «…литературный отдел уже явно религиозный, а художественный еще чисто эстетический». Валерий Яковлевич опубликовал там несколько статей, принципиально важных как для него самого, так и для «нового искусства» в целом: «Ненужная правда. (По поводу Московского художественного театра)» (1902, № 4), «Искусство или жизнь (К 10-летию со дня смерти Фета)» (1903, № 1/2){6} и «Бальмонт» (1903, № 7/8) — о книге «Будем как солнце».

Письмо Валерия Брюсова Иерониму Ясинскому. 24 сентября 1903. Собрание В. Э. Молодякова

Пятого декабря 1901 года Мережковские приехали в Москву. Формальной целью было выступление Дмитрия Сергеевича с докладом о Толстом в Психологическом обществе. Брюсов через Юрия Бартенева хлопотал о разрешении{7}, поскольку цензура — после вынесенного в феврале 1901 года Святейшим Синодом определения об отпадении Толстого от церкви — стала запрещать публичное чтение ранее дозволенных к печати текстов. Петербуржцы хотели наладить контакт со «скорпионами» и взять реванш перед московской публикой после нашумевших лекций Акима Волынского, с которым находились в острой вражде. Валерию Яковлевичу пришлось проявить осторожность, поскольку он, не сообщив Мережковским, взял у критика для «Северных цветов» статью «Современная русская поэзия» и согласился стать московским обозревателем газеты «Еженедельник» под фактической редакцией Волынского{8}.

Брюсов точно и выразительно описал эти события в дневнике, записи в котором делались теперь не чаще одного-двух раз в месяц. «Памятуя былые насмешки и поношения, с какими они встречали меня, я был осторожен, — но, напротив, гг. Мережковские были более чем любезны, наперерыв славили мои стихи, читали свои, спорили, просили советов». Прочитанный Мережковским 8 декабря под названием «Русская культура и религия» доклад успеха не имел: Москва не приняла и не поняла его религиозные идеи. Гостю возражали математик и философ Николай Бугаев (отец Андрея Белого), историк Владимир Герье и публицист-славянофил Сергей Шарапов. «Члены Психологического Общества были почти все. Доклада не понял никто. Во время антракта все жаловались, что в докладе нет складу. […] Спор вышел совсем нелепым, ибо говорили на разных языках», — резюмировал Брюсов, назвав общий ужин собравшихся «нелепейшим». «Сочетание было единственное, которому, конечно, не суждено повториться никогда более во всемирной истории, — иронизировал он в письме Перцову. — Я как художник упивался зрелищем»{9}.

Мережковские привыкли не столько слушать, сколько говорить. «С первых встреч „ошарашали“ они нас своим христианством. […] Надо признать, — записал Брюсов их слова, — что Христос есть высшая индивидуальность и высшая объективность. Все прошлое мира было для него, стало быть, он вместил все былое в себе, и вместе с тем он высшая личность. Надо или признать Христа мессией и тогда стать христианином, или не признать, но тотчас объявить себя самого мессией. […] Дмитрий Сергеевич вопиял против красоты, против декадентов». Тем не менее «прощались трогательно, чуть ли не со слезами, уговорились издать их стихи».