Книги

Валенсия и Валентайн

22
18
20
22
24
26
28
30

– Спасибо, леди, – поблагодарила Грейс и, как суслик в норке, исчезла в своей кабинке.

После этого ей понадобилась другая дополнительная помощь. А потом она начала хвалить Валенсию за разные вещи, такие, например, как ее серьги или туфли, и задавать вопросы о ней самой и о других людях, которые работали в «Уэст-Парке». Конечно, задавая вопросы и отсыпая комплименты, она много рассказывала о своей собственной жизни, своих взглядах, своем женихе и своих увлечениях. Как оказалось, Грейс вовсе не была страшной.

Она была просто замечательной.

Результатом этого, наряду с ежедневными телефонными звонками Джеймса Мейса, растущей коллекцией шутливых, но впечатляющих рисунков от Питера, которые она хранила в своей сумочке, и призраком воздушного путешествия, вырисовывающимся в приближающемся с каждой секундой будущем, стало то, что остаток июня и первая половина июля пролетели незаметно. Для Валенсии время всегда только ползло; никогда раньше оно даже не шло шагом (временами казалось, что оно легло и умерло). От этой новой скорости кружилась голова.

Сейчас была середина июля, душная, липкая часть года, и женщины сидели в машине Грейс на стоянке возле «Уэст-Парка» – у всех на виду – и слушали рэп на полной громкости и с опущенными стеклами.

Когда бас эхом отдавался в подошвах ног и поднимался вверх по позвоночнику, Валенсия чувствовала, что на нее все смотрят. В этом было что-то бунтарское – издавать так много шума, и это чувство нельзя было описать как восхитительное или волнующее, скорее как просто досадное. Некомфортное. Ей было тридцать четыре, а не шестнадцать. Она могла без сожаления признать, что упустила свой шанс побыть возмутительно и непростительно громкой на публике. Вытворять такое допустимо и позволительно, пока люди считают тебя слишком молодой и неразборчивой.

Валенсия не могла утверждать, что когда-либо была разборчивой и понимающей; она могла только утверждать, что была слишком увлечена определенными аспектами юности, чтобы даже замечать другие. Этими отвлекающими факторами были – в произвольном порядке – неминуемая смерть ее самой или близких, гигиена, здоровье, Дон и учеба. А в конце по большей части Шарлин. Мысль о непослушании, бунте даже не приходила ей в голову. В том идеально составленном расписании, что висело на стене у кровати, для этого не было места.

Расписание было чем-то вроде веревочки, на которой держались ее конечности; если что-то нарушало его, например отпуск или болезнь, она разваливалась. Отец и мать беспокоились о ней, еще даже до Шарлин. Она знала, потому что однажды услышала, о чем они говорят, думая, что их дочь спит.

Родители сидели на заднем дворе и, должно быть, не сознавали, что их голоса будут слышны через открытое окно, что окно вообще может быть открыто или что она не спит. Голос отца звучал сердито, что не обязательно означало, что он сердит.

– Но может быть, нам стоит немного подтолкнуть ее, – говорил он. – Нехорошо, что она так зациклилась на этом. Прошлой ночью снова дезинфицировала подошвы нашей обуви. В четыре часа утра.

Мать расстроенной не казалась, но ответила быстро, почти до того, как он закончил говорить, а это означало, что она расстроена.

– Да, я согласна, но думаю, что если мы надавим на нее даже немного, она просто сорвется. Она как стеклянная веточка, эта девочка. Может быть, если мы позволим ей заниматься своими… обычными делами… в какой-то момент она постепенно начнет поправляться.

Отец расхохотался, и это напугало Валенсию, потому что прозвучало неправильно – глухо, грустно и сердито, как крик или рыдание, замаскированное под смех. Так могла бы рассмеяться маленькая девочка в белом платье в фильме ужасов. Это был призрак смеха, который она узнала и полюбила.

– Да, Мэг, да, – сказал отец, все еще смеясь. – Вот так и нужно. Игнорировать. Делать вид, что ничего нет. Надеяться, что станет лучше. Пусть наша дочь не спит всю ночь, убирает в доме, считает и пересчитывает вещи, хлопает дверями, бесконечно включает и выключает свет, включает и выключает, включает и выключает. – Отец говорил как невменяемый, и Валенсия не знала, что делать, а потому закрыла окно.

После этого она держала окно закрытым по ночам и изо всех сил старалась создать впечатление, что она не такая уж хрупкая, потому что ей было плохо из-за того, что она заставляет их волноваться.

Много лет спустя Луиза провела черту, соединила точки и покровительственно объяснила Валенсии, что многие из ее навязчивых идей, связанных с чувством вины и самоконтролем, возникли в то время, что ее тревоги были семенами, а скрытность и подавление – почвой.

– Интересно, – говорила она, используя салфетку, чтобы вытереть недавно обнаруженное пятно на столе. – Ты так не думаешь, Валенсия?

Но Валенсия не думала, что это интересно. Она уже установила связи. Луиза, казалось, исходила из предположения, что Валенсия никогда не занималась самоанализом, что было, конечно, абсурдно. Валенсия занималась почти исключительно копанием в себе.

Сидя в машине Грейс, Валенсия провела черту от того воспоминания до стыда, который испытывала сейчас.

Она чувствовала себя нищенкой, стоящей на углу улицы со шляпой на тротуаре. Только вместо монет коллеги, проходя мимо, великодушно бросали ей свои досужие суждения. Она сидела прямо, положив обе руки на колени – сначала пробовала опустить их и держать спокойно и непринужденно, как Грейс, но сутулость, по-видимому, была искусством, и на Валенсии, похоже, лежало проклятие одной из тех матерей, которые одергивали своих детей – Сядь прямо! – при малейшей попытке согнуть позвоночник. Когда она пыталась сутулиться, то выглядела больной или старой, какой угодно, только не расслабленной. Придется попрактиковаться в сутулости дома, перед зеркалом.