Книги

Вацлав Нижинский. Воспоминания

22
18
20
22
24
26
28
30

Сестра позвонила мне с первой станции у границы. Я, почти плача, рассказала ей обо всем. С ее приездом закружился вихрь светских выездов. Вацлав бывал повсюду — на танцах, обедах, скачках. Он даже начал давать ей уроки танца, даже каждый день ходил за покупками для нас и приносил в огромных количествах духи, обувь и подарки. Меня это немало беспокоило: он потратил несколько тысяч франков на вещи, которые по-настоящему не были нам нужны. Однажды утром он пришел и принес огромное количество свитеров всех цветов радуги. «Да зачем же так много?» — «Фамка, тона такие красивые. Почему бы и нет?»

Приехали наши испанские друзья, а также герцог и герцогиня де Дуркаль, и мы были приглашены на чай. Там была обычная толпа гостей; они вели легкий разговор о перемирии, новой портнихе Шанель, революции в России и других событиях.

«А вы, Нижинский, что делали в этом году? Сочиняли что-нибудь? Собираетесь ли скоро танцевать?» Вацлав небрежно откинулся назад на кушетке, попивая чай. «Ну, я сочинил два балета, подготовил программу для следующего парижского сезона, а в последнее время играл роль. Видите ли, я артист; сейчас у меня нет труппы, и я скучаю по сцене. И я решил, что будет достаточно интересно проверить, хорошо ли я могу играть. Поэтому в течение шести недель я играл роль сумасшедшего, и мне поверили вся деревня, моя семья и даже врачи. Теперь у меня есть санитар, который наблюдает за мной под видом массажиста». Я потеряла дар речи. Так это был художественный эксперимент — то, что заставило нас страдать и почти свело меня с ума!

Дамы-слушательницы пришли в восторг. «Какой восхитительный эксперимент, Нижинский! Как это изобретательно, чудесно, великолепно!» Я была готова надавать им пощечин. Одна пожилая маркиза принялась обсуждать подробности эксперимента, и все выразили свое одобрение.

Только Дуркаль заметил: «Я думаю, Нижинский, что это был достаточно жестокий эксперимент и очень тяжелый для вашей жены». — «Что ж, я знаю, что она любит меня, но никогда не осознавал, что она любит меня так сильно». Вацлав действительно изменился. Я знала, что эта легкомысленность и болтливость — не его манера вести себя. Было почти похоже, что это теперь он играет роль пресыщенного светского аристократа и смеется над остальными присутствующими. Санитар, г-н С., пробыв у нас десять дней, пришел ко мне. «Мадам, я санитар при психиатрических больных и занимаюсь этим уже тридцать пять лет. Я знаю больше, чем самые великие профессора, и опыта у меня больше, чем у них. Я ухаживаю за пациентами, я живу с ними, а господа профессора только заходят к ним на несколько минут. Вы зря тратите деньги на санитара: г-н Нижинский самый разумный человек во всем Санкт-Мориц-Дорфе». Санитар уехал, и Вацлав, который теперь был ему большим другом, сам отвез его на вокзал и посадил в поезд.

Моя сестра и Вацлав очень хорошо ладили друг с другом. Он дал ей несколько уроков того, как надо ходить. Вацлав говорил, что мало людей знают, как правильно соблюдать равновесие своего тела при ходьбе, и показал нам упражнения для этого. «Не ходите на кончиках пальцев, а первой ставьте на землю середину ступни». Все тревожные симптомы исчезли, и я пришла к убеждению, что Вацлав дурачил меня. Слава богу, с ним все в порядке.

Импресарио продолжали писать нам и пытались получить от Вацлава обещание, что он будет танцевать весной. Вацлав всерьез думал о том, чтобы начать выступать в Париже. «Я не стану объявлять программу заранее. Я просто укажу: „Танцы Нижинского“. Все поверят мне». Кроме того, мы много рассуждали о том, как мы обставим свою новую квартиру в Париже. «Я думаю, фамка, что потом мы построим себе дом здесь, в Санкт-Морице. Это близко от Парижа, Лондона, Рима. Идеальное место для Киры и для нас, чтобы отдохнуть». Мне были приятны эти планы. Какой счастливой я была, когда в полдень приходила к Вацлаву в заведение Ганзельмана. В это время я училась кататься на скелетоне. Время сезона постепенно проходило, но он обещал быть дольше обычного, потому что погода была прекрасная. В Санкт-Морице тогда были несколько наших венских друзей, и среди них мадам Ассео, великая пианистка и друг моих сестры и зятя. Вацлав сказал им, что хочет дать танцевальный концерт для всех своих друзей, которые находятся в Санкт-Морице. Со скоростью лесного пожара разнесся слух о том, что Вацлав снова будет танцевать. Он стал искать подходящее место, поскольку все танцевальные залы в гостиницах имели полированные полы, но в очаровательной гостинице «Домик субретки», расположенной в сосновом лесу и похожей на заколдованный замок, Вацлав, с помощью ее гостеприимного и обаятельного хозяина Ханса Бона, нашел зал с подходящим полом. Он договорился, чтобы там после его концерта был подан чай и все было подготовлено. «Что ты собираешься танцевать, Вацлав?» — «Ты увидишь — все новые произведения». — «Где ты закажешь костюмы?» — «Я сделаю их сам вместе с твоей маленькой портнихой-итальянкой. Она умная». И Вацлав начал работать с ней. В дом принесли сотни ярдов ярких шелковых, бархатных и парчовых (типа ламе) тканей.

Все эти годы мы страстно желали иметь сына, но откладывали это из-за войны. С той поры, как Кира стала Кирой вместо Владислава, мы мечтали о Бориславе — такое имя должен был носить наш будущий сын. Однажды утром Вацлав вдруг заявил: «Фамка, ты знаешь кого-нибудь — великого врача, — который был бы гениальным, как Ломброзо?» — «Я могу поискать, но для чего?» — «Я хочу поговорить с кем-нибудь, кто бы понял меня, с кем я бы мог говорить о многих вещах. Теперь я хочу иметь сына и желаю, чтобы у него было идеальное здоровье — не только физическое, но и душевное». Я была поражена, когда услышала это.

Я попросила Вацлава пойти со мной, посмотреть перед гонками, как я катаюсь на скелетоне, и дать мне совет. Я была в великолепной форме. Он пришел, и, когда я спустилась по крутому склону, подбежал ко мне с волнением во взгляде. «Нет, фамка, это неправильно». — «Но почему? Я спустилась с рекордной скоростью». — «Ты это делаешь разумом, а это должно идти от чувства, а не от мозга — так же, как все произведения искусства, как жизнь, как природа». Его голос звучал так хрипло и нервно, что я только взглянула на него искоса и ничего не ответила. Мы пошли в заведение Ганзельмана. Вацлав погрузился в молчание и смотрел на господина, сидевшего напротив него, таким ледяным осуждающим взглядом, что этот бедняга смутился и ушел.

Настал день концерта. Впервые меня держали в полном неведении относительно программы, но мне это было не важно. Я была уверена, что концерт будет чудесный. За несколько дней до него Вацлав заявил: «Я собираюсь показать, как создаются танцы. Я сочиню их на месте, перед зрителями. Я хочу, чтобы публика увидела процесс работы. Они всегда получают все в готовом виде. Я хочу показать им муки творчества, мучения, через которые проходит артист, когда сочиняет свои произведения; поэтому я даже костюмы сделаю при них». Он стоял посередине гостиной и драпировался в длиннейшие отрезы ткани. Он мог за несколько секунд создавать изумительные костюмы совершенно разных эпох. Портниха-итальянка, стоя на коленях, помогала разворачивать рулоны шелка. «Какое удовольствие работать с г-ном Нижинским».

Около пяти часов — времени, на которое был назначен концерт, — мы поехали в «Субретку» — Вацлав, портниха и я. Вацлав молчал, совершенно так же, как перед уходом в театр. Я знала это настроение и относилась к нему с уважением. Перед тем как мы подъехали к «Субретке», я рискнула спросить: «Пожалуйста, скажи мне, что Берта Ассео должна играть для тебя». — «Я скажу это ей, когда придет время. Не разговаривай. Молчать! — закричал он на меня. — Это мой брак с Богом». Мне стало немного не по себе: у Вацлава, в его пальто с меховым воротником и русской меховой шапке, был такой грозный и мрачный вид.

Я пошла принять наших гостей. В танцевальном зале уже собрались примерно двести человек. Было много и тех, кого не приглашали: пришли все, кто смог устроить так, чтобы его впустили. Берта Ассео уже сидела за пианино. Мы подождали несколько секунд, Вацлав вышел в своей тренировочной одежде, подошел к Берте, не замечая публику, и произнес: «Я скажу вам, что играть». Я стояла возле пианино. Чувствовалось, что все ожидают очень многого. «Я покажу вам, как мы живем, как мы страдаем, как артист творит». Он взял стул, сел на него лицом к публике и стал пристально глядеть на зрителей, словно хотел прочесть мысли каждого из них. Все молча ждали, словно в церкви. Они ждали. Время шло. Зрители вели себя так, словно Вацлав загипнотизировал их. Они сидели совершенно неподвижно. Я заволновалась, когда уловила быстрый згляд д-ра Бернхарда, стоявшего в глубине зала, а выражение его лица убедило меня, что мое подозрение было верным: у Вацлава снова был один из его странных приступов мрачного настроения. Берта сыграла в качестве прелюдии несколько первых тактов из «Сильфид», потом из «Видения». Она надеялась привлечь внимание Вацлава к одному из этих танцев: возможно, тогда он начнет выступление. Я была очень расстроена и хотела ослабить напряжение. Я подошла к Вацлаву: «Пожалуйста, не мог бы ты начать? Танцуй „Сильфиды“». — «Не смей мне мешать! Я не машина. Я буду танцевать, когда почувствую себя готовым». Я отчаянно боролась с желанием заплакать. Никогда еще Вацлав не говорил со мной так, да еще и при всех этих людях! Я не могла вынести этого и вышла из зала. Ко мне подошли мадам Ассео и моя сестра. «Что происходит? Что случилось с Нижинским?» — «Я не знаю. Я хочу увезти его домой. Что нам делать?» Мы вернулись в зал, но в это время Вацлав уже танцевал — это был великолепный, но пугающий танец. Вацлав взял несколько рулонов черного и белого бархата и сделал из них большой крест во всю длину зала. Потом он встал у вершины этого креста, раскинув руки — сам живой крест. «Теперь я станцую вам войну с ее страданиями, уничтожениями и смертью. Войну, которой вы не смогли помешать и за которую поэтому несете ответственность». От этого можно было прийти в ужас.

Танец Вацлава был таким же блестящим и чудесным, как всегда, но другим, чем прежде. Иногда он смутно напоминал мне ту сцену из «Петрушки», в которой кукла старается уйти от своей судьбы. Вацлав словно заполнил этот зал полным ужаса страдающим человечеством. Это была трагедия; движения все были монументальными, и он настолько загипнотизировал нас, что мы почти видели, как он летит в воздухе над трупами. Зрители сидели не дыша, напуганные до ужаса и странно околдованные. Они как будто окаменели. Но мы чувствовали, что Вацлав был тогда как одно из сверхмогучих существ, полных властной силы, как тигр, выпущенный из джунглей, который в любое мгновение мог уничтожить нас. А он все танцевал и танцевал. Кружился в пространстве, как вихрь, и уносил зрителей вместе с собой на войну, к уничтожению, встречался лицом к лицу с опасностью и ужасом, боролся всеми своими стальными мускулами, своей ловкостью, своей молниеносной быстротой, своей воздушной легкостью, стараясь спастись от неизбежной гибели. Это был танец за жизнь против смерти.

Когда Вацлав остановился, его приветствовал гром аплодисментов; казалось, что он был где-то очень далеко и вернулся оттуда. Он улыбался и принимал комплименты, он весело вел разговор о пустяках с гостями. Его танец покорил их: никто из нас еще никогда не видел ничего такого. Первые ужасные минуты были забыты. Их помнили только я и доктор Бернхард. Г-жа Ассео, которая отважно играла в продолжение всего концерта, казалось, совершенно лишилась сил от нервного напряжения. Мы с ней вместе пили чай, и, поскольку я внутренне вся дрожала, она, как добрый друг, похлопала меня по плечу. «Должно быть, очень и очень трудно быть замужем за таким гением, как Нижинский. Я почти желала бы, чтобы вы были свободны и могли выйти замуж за одного из наших милых, очаровательных, безобидных соотечественников». С этого дня я никогда не чувствовала себя так, как прежде. Что происходит с Вацлавом? Как я могу помочь ему? Что я могу сделать? Моя сестра вернулась в Вену, а вскоре после этого мои родители сообщили, что приедут в Швейцарию. Я желала, чтобы Вацлав смог встретиться с кем-то таким же великим, как Ломброзо, с гением, который смог бы понять его и помочь ему. Теперь он опять каждый день лихорадочно записывал свои впечатления в дневник. Дневник он вел на русском языке, и, поскольку он писал с огромной скоростью, записи было почти невозможно прочесть; но я смогла рассмотреть, что фразы постоянно повторялись и что главное место в дневнике занимали два имени — Дягилев и Бог.

Вацлав часто говорил о своем сыне. Поэтому я однажды набралась мужества и сказала, что нашла человека, такого же великого, как Ломброзо, — профессора Блейлера, ведущего психиатра. «Давай сходим к нему». Через несколько дней приехали мои родители, и мы все четверо отправились в Цюрих. Когда мы ехали на вокзал, я видела, что лицо Вацлава словно вытянулось. Санкт-Мориц пустел. Снег начал таять, и местами наши сани с трудом прокладывали себе путь по грязи.

На следующий день я одна пошла к профессору Блейлеру. Вацлав не захотел сопровождать меня. Блейлер был старым человеком, и в его глазах отражалась безграничная способность понимать других. Я почти два часа говорила с ним о Вацлаве, нашем браке и нашей жизни. «Это очень, очень интересно — все, что вы мне рассказываете. Могу заверить вас, что с вами все в порядке, моя дорогая. В любом случае мы не становимся сумасшедшими, мы такими рождаемся. Я имею в виду, предрасположенными к этому. Гениальность и безумие очень близко друг от друга; нормальность и ненормальность — между этими двумя состояниями почти нет границы. Я хотел бы встретиться с вашим мужем: очень интересно. Если бы вы говорили о любом другом человеке, я бы мог забеспокоиться, но у артиста и русского симптомы, которые вы описываете, сами по себе не указывают на расстройство психики». Я почувствовала облегчение и вернулась домой счастливая. Я рассказала Вацлаву, какой милый человек Блейлер, что он считает меня здоровой, что теперь мы можем иметь сына и что Блейлер хочет познакомиться с ним. Вацлав согласился: «Конечно, и я хочу того же; он, похоже, интересный человек. Я был совершенно уверен, что все в порядке. В конце концов, фамка, я вырос в Императорской школе, и там мы постоянно были под наблюдением врачей. С тех пор как я ее окончил, я ни разу не был серьезно болен, если не считать брюшной тиф». В радостном настроении мы пошли делать покупки, и я заметила, что Вацлав остановился перед витриной большого универмага, в которой было выставлено приданое для новорожденных. Он улыбался, и я знала: он думал о сыне, которого так горячо желал иметь.

Назавтра, почти в три часа дня, мы переехали по мосту через Цюрихское озеро на гористый берег, где среди леса недалеко от города была построена государственная психиатрическая больница — большое здание в старомодном стиле с железными решетками на окнах. Но улыбка привратника и клумбы с цветами вокруг здания дирекции, в котором принимал посетителей профессор Блейлер, развеяли предыдущее неприятное впечатление.

Несколько минут мы сидели в ожидании, а потом профессор вышел к нам. Я представила его Вацлаву, и они оба исчезли в его кабинете. Я спокойно просматривала иллюстрированные журналы, лежавшие вокруг, — «Иллюстрасьон», последние номера «Скетча» и «Графики». Мне было легко оттого, что вся эта ненужная тревога закончилась. Нам так трудно было в эти первые шесть лет нашего брака — борьба против Дягилева, плен, потеря иллюзий; но теперь наконец начнется счастливое время. Через десять минут дверь открылась, и профессор, улыбаясь, вывел наружу Вацлава. «Хорошо. Великолепно. А вы не войдете ли на секунду? Я забыл дать вам рецепт, который обещал вчера». Я улыбнулась Вацлаву, когда шла мимо него следом за профессором: о каком рецепте он говорил, я не могла вспомнить. Он закрыл за собой дверь кабинета и сказал очень твердо: «А теперь, моя дорогая, будьте очень смелой. Вы должны забрать отсюда своего ребенка; вы должны получить развод. К несчастью, я бессилен. Ваш муж — неизлечимый сумасшедший». Я подумала: странно, солнечный луч, который проходит через окно над головой профессора, полон пыли. И зачем профессор держит этот огромный зеленый стол в середине комнаты? А эти чернильницы — меня раздражало, что они круглые. Ах да — круг. Этот ужасный, этот безжалостный круг несчастья. Я смутно расслышала, как профессор просит меня простить его за то, что он был так суров. «Должно быть, я кажусь грубым и жестоким, но я должен быть таким, чтобы спасти вас и вашего ребенка — две жизни. Мы, врачи, должны стараться спасти тех, кого можем; остальных мы, к несчастью, вынуждены предоставить их жестокой судьбе. Я старый человек. Я потратил пятьдесят лет своей жизни на то, чтобы спасать их. Я искал и учился. Я знаю симптомы; я могу диагностировать. Я хотел бы помочь, но не забывайте, дитя мое, что иногда случаются чудеса».

Я не слушала его: я должна была быстро уйти прочь отсюда. Я чувствовала, что комната начинает все быстрее и быстрее вращаться вокруг меня — опять круг. Я выбежала через дверь в комнату, где ждал Вацлав. Он стоял возле стола и рассеянно смотрел на журналы — бледный, странно печальный, в русской меховой шубе и казачьей шапке. Я остановилась и стала смотреть на него; и казалось, что его лицо под моим взглядом становилось все длиннее; и он медленно произнес: «Фамка, ты приносишь мне мой смертный приговор».

Эпилог