Мне казалось, что опухоли будут выглядеть более зловеще. Опасными и колючими, а не гладкими и безобидными. По их виду сложно было подумать, будто они собираются причинить мне вред. Казалось, они просто потерялись, оказавшись там, где им было не место, и теперь им нужно было помочь оттуда выбраться.
Я сдалась и позвонила хирургу: «Я их вижу. Куда мне идти?»
«Они ожидают тебя в инвазивной радиологии. Третий этаж. Отправляйся туда», – проинструктировал он меня. Я позвонила заведующему нашего отделения, чтобы он нашел мне замену, а сама направилась к лифту.
Следующие три часа группа людей в свинцовых передниках пыталась просунуть катетер не толще струны через мой пах в сосуд, «питающий» оба образования. Чтобы туда добраться, они с помощью контрастного раствора и периодических вспышек излучения получали изображение моей разветвленной кровеносной системы. Проводилось все это без какой-либо анестезии, так как мое давление было слишком низким. Я попросила их подвинуть экран так, чтобы я тоже могла наблюдать за происходящим в режиме реального времени, так как больше заняться мне было нечем. Один из мониторов разместили прямо над холодным металлическим столом, на котором я лежала. Эта технология очаровывала своей точностью и элегантностью. Когда им удалось добраться до образования, они ввели через катетер миллионы микроскопических пластиковых сфер, которые были призваны лишить ее доступа крови. Эту процедуру они и называли эмболизацией. У них получилось. Оба образования были нейтрализованы – теперь они не угрожали мне смертью от кровопотери.
Наблюдая за всем происходящим, я поначалу почувствовала некоторое разочарование, свойственное любому поступку, совершаемому из мести. Какое бы изощренное наказание мы ни придумали для этих опухолей, оно бы ни в какое сравнение не шло с теми ужасными муками, которые они принесли мне.
«Что ж, на данный момент вы в безопасности», – сказал мне рентгенолог после процедуры.
«Но эти образования, – добавил хирург. – Я обсудил их с хирургами, что оперируют печень. Они полагают – мы все полагаем, что нельзя уверенно сказать, злокачественные они или нет, пока мы их не удалим. Даже если они доброкачественные, существует небольшой, но вполне реальный риск того, что они перерастут в рак. Причем этот риск становится с каждым годом все больше. Вам следует позволить им вырезать их».
«Все верно, – добавил рентгенолог. – Мы провели эмболизацию, чтобы помочь хирургу. Чтобы вы не истекли кровью, когда он будет разрезать вам печень. Если бы этого не сделали, крови было бы море».
Не самый приятный образ, однако он оказался достаточно убедительным. Я согласилась – эти образования должны быть удалены.
Нацепив больничную сорочку, я уселась на кушетке в смотровом кабинете трансплантационной клиники. Что-то в самой идее пересаживать органы всегда меня отпугивало. Сам факт полной замены одного органы другим, унизительная зависимость от частички тела другого человека. Жизнь после пересадки казалась мне чуть ли не жизнью после смерти – пациент с пересаженным органом при этом был в роли ожившего мертвеца. И хотя я и знала, что попала сюда не для пересадки – я была здесь только потому, что здешние хирурги были невероятно опытными в своем деле, – я все равно не могла отделаться от ощущения неизбежности. С самого начала, когда при мне было произнесено имя хирурга-трансплантолога, это стало моей судьбой. Хотя уже и прошло больше года с тех пор, как я услышала: «Я попросил в трансплантологии вас осмотреть», – в этот момент, когда я их ожидала, мне казалось, что все уже предрешено заранее.
Когда пришла медсестра, я сразу же была впечатлена тем, насколько хорошо она подготовилась. Казалось, она знает каждую деталь моей истории, которую только могла почерпнуть из моей медкарты и разговоров с моими врачами. Вместе с тем, однако, она даже и не думала предполагать, что знает мою версию случившегося.
«Боже мой, через что только вам пришлось пройти! – воскликнула эта медсестра, увидев меня. – Я так сожалею, что с вами все это произошло». Она сделала паузу, а затем представилась и объяснила, за что будет отвечать.
«Думаю, я немного представляю, что произошло с вами за последний год, но не хотели бы вы мне рассказать об этом своими словами, чтобы я знала, что ничего не упустила?» Я была поражена тем, насколько идеально она себя вела. Она казалась более чем компетентной, но при этом проявляла почтение, сострадание и демонстрировала свои исключительно благие намерения.
Мне было невероятно легко поделиться с ней своей историей, в то время как она соотносила детали моего рассказа с голыми фактами и датами в моей медкарте. Свои вопросы она задавала с искренним интересом к моему здоровью и самочувствию. Она сделала паузу и посмотрела прямо мне в глаза.
«Я так сожалею, что вы потеряли ребенка», – сказала она.
«Ничего, все нормально», – рефлекторно ответила я, собираясь уже было пуститься в давно подготовленную тираду о том, как мне повезло вообще остаться живой. Это был хорошо отрепетированный ответ, призванный успокоить собеседника, полностью исключавший при этом возможность искренне поделиться своими переживаниями.
«Нет, не нормально, – сказала она, оборвав меня на полуслове. – То, что вы потеряли ребенка, никогда не будет нормально».
Это были самые добрые и приятные слова, которые она только могла мне сказать. Она признала утрату, которая была для нее абстрактной, но при этом самой что ни на есть реальной для меня. Подобные слова, выражающие сожаление о чьей-то утрате, могут показаться слишком простыми, слишком банальными.
Мы избегаем искренних слов сопереживания, чувствуя себя бессильными, зная, что они ничего не смогут исправить. Вместе с тем слова практически никогда не могут ничего исправить. Мы не можем изменить то несчастье, которое уже случилось. Но мы можем его признать. Мы можем засвидетельствовать чужие страдания и предложить свою поддержку.
Когда у медсестры сложилось достаточное глубокое понимание того, что случилось со мной, она извинилась и пошла позвать хирурга.