Непостоянство настроения Цзян Цин, её переходы с личного на общественное, с откровенности на благопристойность и от собственных мнений к маоистской ортодоксальности необычно затруднили оценку её как человека и исторического деятеля. К её прямым и непрямым высказываниям в этой книге добавлены мои наблюдения за ней как человеком и рассказчицей. Когда нужно, её высказывания даются в исторической перспективе, на основе документальных источников. Её необоснованные преувеличения (принадлежность её политического стиля) опущены. Трудность целостной оценки её прошлого (задача, которую сама она, как хозяйка, рассказчица и образец для подражания своему народу, выполнить не могла) усугублялась тем, что нам чужда китайская культура, в том числе сексуальные табу, от которых несвободна даже самая революционная женщина. К этому добавляются проблемы перевода (буквальный перевод с китайского не всегда звучит грамотно по-английски) и закоснелости марксистской терминологии, которая заняла большое место в повседневной жизни китайского народа и в его восприятии мира.
Чисто хвалебное произведение о Цзян Цин могли бы, если бы захотели, состряпать сами Председатель или Центральный Комитет и распространить его на тех языках, на каких сочли бы нужным. Моё слегка отредактированное изложение бесед, имевших характер устных мемуаров, в конечном счёте никому не принесло бы пользы — и меньше всего Цзян Цин, чьё мировоззрение нужно разъяснить. Журналистское сплетение сенсационных и скоропалительных суждений — столкновение её и моих культуры и класса — упростило бы действительность и оставило бы неисследованным мучительное развитие личных и исторических событий, ради показа которых она рискнула своей судьбой. Поэтому я предпочла представить её так, как этого, по-видимому, и требовал факт общения с нею: рассказ Цзян Цин и моё описание, как непосредственный результат наблюдения за нею и её миром, я дополняла более отвлеченными суждениями. Ибо я, как несколько раз доверительно отмечала Цзян Цин, не журналистка, а историк.
1. Неожиданная встреча
Я никогда не рассказывала никакому другому иностранцу о своём прошлом. Вы первая иностранка, кому я рассказала, потому что услышала, что вы желаете знать о нём.
Возможность поехать в Китай представилась мне неожиданно, благодаря крутому повороту в китайско-американских отношениях, начавшемуся летом 1971 года после более чем двадцатилетней приверженности политике «непризнания». В основе этой своеобразной доктрины лежал наш страх времён холодной войны перед коммунизмом — политической идеологией, уникальное китайское воплощение которой всё ещё оставалось непостижимым для нас. Под стать нашему принципиальному невежеству была уходящая корнями в историю поглощённость Китая самим собой, ныне слегка ослабленная марксистским мировоззрением, узаконивающим ритуальное поношение империалистических сверхдержав: китайские коммунисты обрисовывали правление в Соединённых Штатах просто бесподобно. В какой-то магический момент, порожденный политикой реалистического подхода, нашу запрограммированную враждебность сменило непреодолимое желание приступить к переговорам. За тайным посещением премьера Чжоу Эньлая государственным секретарём Генри Киссинджером последовала знаменитая поездка президента Никсона в Пекин. Наблюдая по телевидению эту историческую встречу, мы начали давать новую оценку нашей странной смеси восторженности и враждебности по отношению к способам, какими руководители революционного Китая мобилизовали энергию более чем 800 миллионов человек наперекор традициям их прошлого.
Перемены были стремительными. Осенью Китайскую Народную Республику приняли в ООН, и искусная рука китайской дипломатии, прокладывающей себе путь с помощью культурного обмена, протянулась в Америку. Неожиданно оказалась неутолимой жажда нашего народа к непосредственному познанию «настоящего» Китая. В отличие от многих коллег, которые спешно стали ходатайствовать о визах и обивать пороги китайского посольства в Оттаве, я на такое не пошла. Я стала взрослой в период холодной войны 50‑х годов и поэтому была убеждена, что история социального и интеллектуального развития современного Китая, предмет моего преподавания и изучения в 60‑х годах, останется «академичной» — не потребует личного участия.
Случай и каприз покончили с этим неучастием. В конце осени 1971 года я отправилась в обычную поездку в Нью-Йорк, чтобы присутствовать в Колумбийском университете на семинаре по современному Китаю. В тот вечер я остановилась в скромной гостинице «Рузвельт». На следующее утро, когда я после завтрака просматривала в холле «Нью-Йорк таймс», моё внимание привлекло движение твёрдо прокладывающей себе путь группы людей — прямых, как штык, с устремлёнными вперед взглядами, короткой строгой стрижкой, в тёмно-синих кителях со стоячими воротниками. Совершенно очевидно — китайская делегация, только что прибывшая из КНР. Этих официальных лиц временно разместили на 14‑м этаже, а я, живя в той же самой гостинице, и не подозревала о столь удивительном совпадении.
До очередного дела у меня оставалось несколько свободных минут, и я поспешно поднялась на лифте на 14‑й этаж, в основном движимая побуждением посмотреть, верны ли эти эмиссары-аскеты из Пекина той кулинарной традиции, о которой я узнала пять лет назад на Тайване. Съедают ли они сейчас типичный для жителей Северного Китая завтрак из твёрдых оладий и жареных пирожков, согревая, может быть, свои чайники на старомодных радиаторах гостиницы?
Двери открылись, и предо мной предстали два огромных полицейских и одетый в униформу коридорный. «Кто вы?» — спросил один из полицейских. Я назвала себя. «Цель прихода?» Я несла какую-то бессмыслицу о своём интеллектуальном интересе к Китаю, когда мне бросилась в глаза фигура китайца в пижаме, который с любопытством выглядывал из-за двери. Я крикнула ему, употребляя разговорный язык: «Ни чила ма?» («Вы поели?»)[2], и спросила, как он и его соотечественники поживают в американском городе. Встревоженный, он исчез. После некоторой суматохи из-за двери появился стройный человек в рубашке с короткими рукавами и мешковатых брюках. «Я Лю»,— нервно сказал он, проводя меня в небольшую комнату. Мы сели. Он предложил мне чаю и сигарет — то и другое китайского производства. На смеси китайского, французского и английского языков мы повели учтивую беседу об изменениях в китайской дипломатии, возможности («отдалённой») обмена студентами и вероятности обмена идеями между китайским и американским народами. Беседа носила общий характер, обе стороны держались уклончиво. Имя Председателя Мао не называлось.
Когда я уходила, получив произнесённое спокойным тоном приглашение г‑на Лю прийти как-нибудь ещё, в лифт следом за мною вскочил коридорный. Пока мы спускались, он быстро проговорил: «Вы думаете, я коридорный, а я сыщик. Мало того, я студент Университета Джона Джея. Если вы действительно профессор, как вы говорите (а у меня есть на этот счёт сомнения), почему бы вам не исправить мою курсовую работу по экологии?» Его предложение повисло в воздухе, потому что я бросилась наутёк по улицам и наконец оторвалась от него, пробежав несколько многолюдных кварталов.
Эта странная встреча помогла напомнить мне о том, о чём холодная война и заботы учёного почти заставили меня забыть: что коммунисты — это люди, которые могут говорить и вести себя иначе, чем это допускает та крикливая идеология, которая отражена в их печати.
К тому времени, когда я спустя несколько недель снова приехала в Нью-Йорк с другой научной миссией, китайцы переселились в ставшую их собственной гостиницу на Западной 66‑й улице. Там они начали более успешно обороняться от пронырливых американцев. У меня было несколько свободных часов, и я решилась на повторный визит. Теперь это оказалось не столь лёгким делом: понадобилось около 20 телефонных звонков. Среди ошибочно соединённых номеров было представительство (вскоре упразднённое) Китайской Республики (Тайваня) в ООН, откуда разъярённый мужской голос прорычал: «Коммунистические бандиты здесь не живут!»
Потеряв ещё несколько монет, я соединилась с коллегой г‑на Лю, Хэ Лилян — советником представительства и женой посла Хуан Хуа, главы представительства и в течение ряда лет самого высокопоставленного китайца, служившего за границей. Она назначила встречу в полдень. К нашей беседе, которая шла то на китайском, то на французском языке (в то время французский был её основным дипломатическим языком), присоединился Гао Лян, в то время второй секретарь представительства. Гао Лян, крепкий и энергичный человек, говорил только по-китайски. Как выяснилось из нашего разговора, они уже сами знали о том, что я готовлю к изданию книгу о современном китайском феминизме (благодаря этой затее я познакомилась с мятежной юностью многих из их нынешних «революционеров-ветеранов»). Они знали также, что я была соавтором[3] 16‑томного сборника непереведённых личных воспоминаний революционеров «Реет красное знамя». В своих замечаниях об этом сборнике они предупредили меня, что в мыслях, высказанных некоторыми из соавторов, в том числе павшими товарищами, «содержатся ошибки». Они полюбопытствовали также о написанной мною небольшой исследовательской работе о самых ранних очерках своего Председателя, которую я озаглавила «Мао, женщины и самоубийство в эпоху 4 мая»[4]. При обсуждении дилемм, стоящих перед женщинами в социалистических революциях (тут Хэ Лилян стала уверять меня, что, если только женщины присоединятся к классовой борьбе пролетариата, они будут равны с мужчинами), я упомянула о том, что по возвращении в Беркли осенью 1967 года после двухлетней научной поездки в Азию и Европу я прочитала много сообщений о Цзян Цин и была зачарована ею. Эта когда-то незаметная женщина, жена Мао Цзэдуна, неожиданно стала главенствовать в стране, яростно нападая на стариков и их институты. Я не смогла не отложить в сторону всякую другую работу, чтобы дать подробное описание её жизни. Но замысел этот оказался почти неосуществимым, поскольку до времени культурной революции, открыто вспыхнувшей в 1966 году, коммунистическая печать почти не замечала её как личность и её какой бы то ни было политической роли, которую она, вероятно, играла. Такая сдержанность центра открыла путь поспешным предположениям «наблюдателей за Китаем», которые были удивлены и приятно возбуждены, увидев, как китаянка держит в своих руках власть.
В этот хор вплелись голоса старых болтливых китайских господ, которые заявляли (иногда в печати), что эту вновь родившуюся звезду они знавали в старые дни, когда она, не будучи ни большой красавицей, ни заметной актрисой, была женщиной, безусловно, темпераментной и весьма самостоятельной[5]. Общим лейтмотивом таких воспоминаний были (как и следовало ожидать) сексуальные истории: любовные приключения кинозвезды и разбитые сердца на её пути к власти. Такая информация была не только сомнительной точности, но и вряд ли уместной. А что, если бы объектом всех этих россказней был мужчина, неожиданно поднявшийся на вершину власти? Разве догадок и сплетен сексуальной направленности, придуманных раболепными или разъярёнными женщинами, было бы достаточно в качестве надёжного источника для его биографии? Шесть недель копания в этой грязи вызвали у меня омерзение. Я отбросила всё это до тех пор, пока спустя месяцы не встретилась с самой Цзян Цин.
Возбуждённая и рассерженная моими сообщениями о неправильном, порочащем представлении о Цзян Цин за рубежом, Хэ Лилян признала, что Цзян Цин — «подлинная революционерка», но что мне не следует особенно останавливаться на её прошлом. Почему бы не изучить более молодых товарищей-женщин, особенно тех, что выдвинуты в ЦК в последние годы? Не буду ли я возражать, если она и Гао Лян напишут от моего имени письмо в Пекин с просьбой посетить Китай для изучения положения революционных женщин и революционной культуры? Лишь увидев страну собственными глазами и непосредственно поговорив с людьми, я смогу избежать неверного пути — писать «академично», на основе ошибочных или нежелательных документов, имеющихся в иностранных библиотеках.
Конечно, я бы не возражала. Но я и не приняла её предложение всерьёз. Я просто вернулась к преподаванию в университете штата Нью-Йорк в Бингемтоне и к подготовке к печати своего очерка-размышления об истории китайского феминизма 20‑х годов. Через несколько недель мне позвонил Гао Лян; его голос был пронзительным от возбуждения. Китайское Общество дружбы с зарубежными странами (орудие правительства, имеющее дело со странами, с которыми у Китая нет официальных дипломатических отношений) пригласило меня посетить Китай в качестве «частного лица» летом в удобное для меня время. Все расходы в Китае будут оплачены. Нет, сказал мне Гао Лян, в Оттаву ехать не нужно. Просто пришлите паспорт — новый, чистый от свидетельств предыдущих поездок на Тайвань. Через несколько дней паспорт вместе с визой был возвращён в простом коричневом конверте.
Ⅰ
18 июля я вылетела в Гонконг; в аэропорту Кай-Так меня приветствовали «наши друзья», любезные представители Общества дружбы, которые доставили меня в какую-то неприметную гостиницу. На следующее утро главный из этих друзей, г‑н Лай, и двое других незаметно проводили меня на поезде через полуостров Коулун [Цзюлун] до города Шумчуня — пограничной станции между Гонконгом и КНР. Там я оказалась на пороге цивилизации, которую знала только из истории и вряд ли могла представить себе, как она выглядит в нынешних реальных условиях жизни людей. В исследовательских поездках прошлых лет я мельком видела с вершин холмов Гонконга и с прибрежных островов Куэмой и Мацзу то, что мы когда-то называли «красным Китаем». Со столь большого расстояния люди казались тогда всего лишь каллиграфическими отпечатками на длинных неясных пространствах ландшафта. Теперь, вблизи, окружающее всё равно оставалось каким-то нереальным. Под звуки фанфар революции я повернулась спиной к Коулуну, прошла мост Лоу — и предо мною предстала, словно взятая из книжек, картинка вечного Китая: весёлые рабочие и крестьяне на переднем плане, тщательно ухоженные поля на среднем и высящиеся зелёные холмы на заднем плане. В ослепительном блеске утреннего солнца этот первый мимолетный образ реального производил впечатление сюрреалистической картинки Питера Макса.
Из Шумчуня я проследовала поездом до Кантона [Гуанчжоу], где была отдана на попечение двух женщин — членов местного отделения Общества дружбы — одной молодой, а другой средних лет. Обе были подчёркнуто гостеприимны. После сиесты (этот их обычай шёл вразрез с моим всегда бодрым настроением: я могла лишь притворяться, что сплю) и отличного обеда, составленного из блюд южан, я продолжила путь в Пекин самолётом. Но в пути наши сверхосторожные пилоты передали нам, что погода ужасная, и решились на незапланированную ночную остановку в Чжэнчжоу, примечательном как центр табачной промышленности. Лишённые своего багажа, мы провели ночь, изнемогая от жары, на плетёных кроватях в роскошной для пролетариата, но ветхой гостинице и закончили полёт утром.
В аэропорту меня встретила пекинская группа Общества дружбы. Пока мы ехали на машине по одной из обсаженных с обеих сторон ивами дорог, отходящих от столицы, я вела непринуждённый разговор с тремя представителями Общества, которым на ближайшие шесть с половиной недель предстояло быть моими постоянными сопровождающими: Юй Шилянь, опытной переводчицей лет 35, Чэнь Вэньчжао, переводчиком-стажёром чуть старше 30 лет, и второй женщиной, Чэнь Минсянь, которую мы обычно называли Лао Чэнь («почтенная Чэнь»), поскольку она была старше нас (ей было за сорок). Хотя разница в возрасте между двумя моими младшими сопровождающими и Лао Чэнь составляла менее десяти лет, это десятилетие означало разрыв между поколениями. Первые были законченным продуктом политически направленной коммунистической системы образования, а Лао Чэнь получила образование при наполовину западной либеральной системе, ликвидированной после победы ортодоксии коммунистической партии. Она не говорила по-английски, но её более обширные познания и бо́льшая чуткость облегчали наше общение и тем самым, мне кажется, ослабляли трения, которые нередко возникали во время моего пребывания в Китае.