Понятно. Больше мы об этом не заговариваем.
* * *
Со мной тоже бывает непросто. Утром в ванной меня прорывает: ну и холодина! Скоро зима, вода из душа сосульками замерзнет у меня на подбородке. Мне и хотелось бы быть приветливой. Разговаривать с ним легким и непринужденным тоном, как раньше. Смеяться вместе с ним. Но меня переклинивает. Все это проклятое одиночество…
По утрам, когда Сигурд уходит на работу, я, как привилегированная дамочка, сижу здесь, в собственном доме в Нурберге, смотрю сверху на далекий фьорд. Мне ли жаловаться?
В один прекрасный декабрьский день на меня накатывает. Мы, как обычно, поужинали перед телевизором. Я предлагаю посмотреть кино; «Нетфликс» выложил новый фильм, в «Фейсбуке» его хвалят. Сигурд говорит, что слишком устал. На коленях у него комп; он хочет просто убить пару часов перед сном, играя в компьютерные игры и краем глаза пялясь в тупой телесериал, который ни один из нас обычно не смотрит. «Только не обижайся, правда устал». «О’кей», — говорю я, беру тарелки и отношу на кухню. По дороге задеваю пальцем выступающую над полом планку; мне не очень больно, но я ненадолго теряю равновесие, и одна тарелка летит на пол.
— Сволочь, — говорю я.
Сигурд ничего не говорит. Мне не требуется оборачиваться — я и так знаю, что он сидит, уткнувшись в свой комп, и ничего вокруг не замечает. Я видела его в этой позе тысячу раз. Он не мог ничего не услышать. Я от него в десяти метрах, и тарелка ударилась об пол с грохотом. Но он ничего не говорит.
Каждому человеку хочется, чтобы его любили и уважали, это нормально; но вот когда тебя не замечают, это хуже ненависти. Когда тебя видят не таким, каким тебе хотелось бы, это ладно, это одно дело. Но когда твое существование остается незамеченным? Если ты в лесу аукаешь и не получаешь ответа — ты как, аукал или нет? Если тарелка разбивается, упав на пол, а твой муж ничего не говорит, — она падала или нет? Или дело в том, что на место, которое ты занимаешь, на твое незаметное существование, человек, с которым ты делишь дом и постель, вообще не реагирует? Вот это действительно больно. Эта боль, как рвота, вырывается у меня из глотки, изрыгается из моего рта жалким всхлипом, и я разражаюсь рыданиями.
За те секунды, которые у него уходят на то, чтобы приблизиться ко мне, я успеваю шваркнуть об пол и вторую тарелку, на этот раз с силой, так что мелкие осколки разлетаются по всему полу. Я скорчилась на коленях среди ножей, вилок и осколков грязных тарелок, обхватила плечи руками и громко рыдаю.
— Да что там такое происходит? — спрашивает Сигурд голосом, в котором мне слышится в первую очередь возмущение тем, что я раскокала и вторую тарелку; он будто не видит, как мне плохо.
— Ты дурак, что ли, совсем чокнулся? — ору я. — Тебе ТАРЕЛКА важнее?
А поскольку он не отвечает, добавляю:
— Тебе теперь на меня стало наплевать. Мне кажется, ты меня больше не любишь. Я для тебя — часть обстановки дома, присутствие которой приходится терпеть…
Сигурд опускается на пол рядом со мной. Сначала мы просто сидим, потом начинаем разговаривать. Не о том, что я сказала. А обо всем остальном. Что нам трудно. Что мы устали. Что получилось не так, как мы себе представляли, или, вернее, о том, как наивны мы были, когда сидели на кухне в Турсхове и строили планы на жизнь в нашем новом доме, собирались начать работу на новом месте… Что он устал.
— У меня такое чувство, будто я обманул твои ожидания, — говорит Сигурд. — Я ведь думал добиться успеха…
Говорит, что знает, как мне одиноко, просто ему тяжело признать это. И мы сговариваемся уехать на новогодние выходные. У нас на это нет денег, но мы их раздобудем — одолжим у папы, у Маргрете. За нас, говорим мы. Потому что разводиться гораздо дороже, криво улыбается Сигурд. Это шутка, но не совсем. Мы заходим в Интернет, ищем, рассматриваем фотографии залитых солнцем белых отелей и ярко-голубых бассейнов. Может, туда? Или туда? Первая помощь. На сердце уже теплее.
Четверг, 12 марта: мой бастион
— Слушаю, Арилль, — звучит голос из трубки.
— «Охранное предприятие Арилля»? — спрашиваю я.
Я сижу дома на кухне. Нынешней ночью снова спала в кабинете: отнесла туда надувной гостевой матрас, чтобы хоть не лежать на голом полу, но почти не сомкнула глаз. Чуть не всю ночь всматривалась в темноту и прислушивалась. Два раза вставала и подбиралась к окну — застекленной стене позади кресел — и выглядывала во двор. Дорога возле дома освещена. На отрезке от дороги до дома фонарей нет, но даже у старого Торпа хватило ума приделать лампу к наружной стене дома, и как раз в конус света от этой лампы, на крохотный кружок на земле от нее, я таращусь по ночам. Я слышала шум? Видела человека? Что-то движется в тени за пределами круга? Что-то шевелится в неосвещенных окнах моего дома? Вроде сдвинулась занавеска в гостиной? Уж и не знаю. В руках я сжимаю кухонный нож. Видел бы кто меня сейчас! Подумал бы, что я спятила.
Но что я могу поделать? Снова укладываюсь на надувной матрас; тот чуть проминается под моим весом, скрипит, когда я переворачиваюсь; скрип эхом отдается от стен. Я лежу с открытыми глазами, сжимая в руке нож. Пытаюсь заснуть, но вообще-то просто жду. Чтобы настало утро. Или чтобы что-нибудь произошло. Я не доверяю своим органам чувств. Мне постоянно что-то слышится. То приближаются машины. То металл царапает по металлу, открывая замок входной двери… Мне до сих пор не по себе после визита в темную, затхлую квартиру Аткинсонов, и я знаю: нельзя полагаться на то, что мне слышится. Я не в состоянии уловить разницу между мерещащимся скрипом своей открывающейся двери и скрипом двери соседей.