Книги

Святой праведный Алексий Мечев

22
18
20
22
24
26
28
30

Придя на Маросейку (помню, это было не то в среду, не то в пятницу, обедня была поздняя и после нее водосвятие), я увидел следующее.

Низенький, морщинистый, со всклокоченной бородой священник и старый дьякон совершали службу. На священнике была полинявшая фиолетовая камилавка, служил он поспешно и, казалось, небрежно, поминутно выходил из алтаря, исповедовал на клиросе, иногда разговаривал, смеялся, искал кого-то глазами, сам выносил и подавал просфоры.

Все это, а в особенности исповедь во время совершения литургии, на меня подействовало весьма неприятно. И то, что женщина читала Апостол, и то, что слишком много было причастников, и неурочное водосвятие после литургии — все это не вязалось с моими убеждениями о необходимости однообразия церковного чина.

Как помню, эти «маросейские порядки» смущали непонимающих, да и мне понадобилось много времени, чтобы привыкнуть к ним, а затем и понять их, как должно.

Ушел я из церкви в великом томлении духа. И когда потом узнал, что этот низенький, старенький священник есть тот самый о. Алексий, к которому ходят на совет, то это заставило меня еще больше задуматься над вопросом: как же это такой уважаемый и известный пастырь может допускать в своем приходе отступления от Устава…

Однако все же я иногда захаживал на Маросейку, а потом стал ходить очень часто потому, что особенно нравились мне вечерние проповеди, вернее, разговоры душеспасительные с народом, которые Батюшка одно время довольно часто вел в будние дни. В этих проповедях я старался вникнуть в личность о. Алексия, понять, что он есть за человек, и чем больше я думал об этом, тем больше меня тянуло к этому доброму, улыбающемуся старичку, который в простых словах беседы сумеет так нежно и бережно затронуть твою душу, что невольно хочется плакать и смеяться. Кажется, никогда не вышел бы из этой маленькой церковки, никуда не ушел бы от маленькой фигурки Батюшки на амвоне, со свечкой в руке читающего и объясняющего слова святых подвижников или жития их.

Батюшка любил жития святых. Он сам много перечитал их, и в каждом умел он найти назидание для пришедшего к нему человека. И проповеди эти вечерние состояли большей частью из объяснений житий.

Скоро я как-то невольно зачастил на Маросейку, привык к богослужению, и «неуставность его» меня не смущала больше. Наоборот, нигде я не мог молиться так горячо, как на Маросейке. Здесь чувствуется какая-то намоленность, какая-то заражающая молитвенная атмосфера, какой не находишь в других церквах…

Этот всеобъемлющий дух молитвы не только меня, верующего, но и неверующих заставлял молиться здесь. Помню, как на моих глазах совершилось одно превращение. Ходил на Маросейку какой-то мужчина, по всей видимости, неверующий, потому что, сколько раз я за ним ни наблюдал, он никогда не крестился, не кланялся и несколько насмешливо поглядывал на священнослужителей.

Так продолжалось несколько месяцев. Затем, приходя в храм, я застаю его молящимся на ко ленях и истово крестящимся. Это меня удивило и обрадовало. А когда я заметил, что он подходит к Евангелию, принимает благословение и целует руку священника, я окончательно убедился, что он добрый православный. Да и лицо у него стало какое-то другое: радостное и умиротворенное.

Таких примеров сотни. Придет человек по-любопытствовать, иногда даже покритиковать, посмеяться, а смотришь, через месяц-другой стоит у амвона и двигается к причастию.

Кто же виновник таких чудесных превращений? Батюшка. Это он создал на Маросейке дух любви, молитвы и отрешения от суетного мира, который жив и теперь, после его смерти, и будет жив до тех пор, пока пасут маросейское стадо преемники, духовные наместники великого пастыря.

Только тогда, когда я был уже знаком с Батюшкой лично и когда удостоился служить вместе с ним алтарю Христову, я вспомнил это мое первое впечатление, смущение и затем первое озарение духом Батюшки и понял, насколько глубоко я заблуждался тогда…

Придешь, бывало, к нему и спросишь о каком-нибудь сложном догматическом положении. А он ответит с улыбкой: «Да что ты меня спрашиваешь, я неграмотный». А если уж очень увлечешься толкованиями и размышлениями, он возьмет меня за плечо, ласково посмотрит, иногда поцелует и скажет: «Ишь ты какой. Ты все умом хочешь жить, а ты вот живи, как я, — сердцем». Этой-то жизнью сердцем и объяснялись те многие «неуставности» в церковной службе, которые допускал Батюшка. В то время как разум говорил, что нужно считаться с предписаниями Устава, не исповедовать во время литургии, не вынимать просфор после «Херувимской», не причащать опоздавших после литургии в северных дверях и т. д., и т. д., сердце Батюшки, горячее и любвеобильное, заставляло его не слушаться разума.

«Ну как я откажу в исповеди, — говорил он. — Может, эта исповедь последняя надежда у человека, может быть, оттолкнув его, я причиню гибель его душе. Христос никого не отталкивал от Себя…» Поэтому-то Батюшка с чистым сердцем и спокойной совестью исповедовал во время литургии, причащал в неурочное время, желая всем и каждому доставить утешение и радость духовную. И сколько бы ни было исповедников, он не отойдет он аналоя на левом клиросе (где обыкновенно совершалась исповедь) до тех пор, пока не отпустит и не удовлетворит всех. «И в единонадесятый час пришедшего, якоже делавшего о первого часа», он одинаково принимает, одинаково улыбается ему своей доброй согревающей улыбкой. Сам возьмет поминовение или записку, сам вынесет просфору, а то скажет пару теплых слов, похлопает по плечу, скажет: «Ишь ты какой», — отходит человек просветленным и успокоенным.

Кажется, ничего такого и не сказал Батюшка, а от одного его лица, его улыбки, его глаз струится такая нежность, такое понимание человека, что это само собой утешает и ободряет без всяких слов. Вот почему Батюшка мог за день принимать бесчисленное количество народу. Очередь к нему на квартиру «труждающихся и обремененных» становилась с раннего утра. Батюшка успевал с каждым поговорить, каждого приласкать, каждого утешить. И в то время, когда другой священник какой-либо успевает с одним поговорить, Батюшка отпустит уже десять человек Все это происходило потому, что Батюшка утешал скорбящих и давал советы не разумными толкованиями, не учеными рассуждениями, а голосом своего сердца, многолетним опытом своей любви. И случалось так, что в одном-двух словах он отвечал на вопросы всей жизни, на сложнейшие жизненные запутанности. Эти слова иногда были странны. Придешь, бывало, к нему, на душе тяжело, кошки скребут, а он расскажет какой-нибудь веселый анекдот, и не поймешь сначала, в чем дело. А потом окажется, что этот анекдот и был ответом на все твои скорби и сомнения.

Очень часто в этих коротких ответах, анекдотах или рассказах из своей пастырской практики сквозила прозорливость Батюшки, его предвидение будущего. Он сам объяснял это своим многолетним опытом, но несомненно, что кроме этого здесь действовала присущая святым божественная благодать, позволяющая Батюшке проникать в самые сокровенные тайники сердец человеческих…

Нет человека, который мог бы, зная Батюшку, сказать о нем что-либо дурное. Нигде он никого не обидит, не затронет ничьего самолюбия, не вспылит, не накажет.

Помню, много оскорбляющих Батюшку проступков было совершено за время моего служения с ним — и мною лично, и другими людьми, — он никогда не сердился, никогда не наказы вал. Скажет только: «Эх ты — какой! Разве так можно?» И все. И улыбается при этом ласково-ласково. От одной этой улыбки виновный чувствовал свою вину, падал в ноги дорогому Батюшке и просил прощения. А уж если очень оскорбят Батюшку нерадением о его духовных чадах, прекословием его любви, напоминанием о «букве убивающей», Батюшка заплачет и скажет: «Простите меня, дорогие, может быть, я не так делаю, но уж очень жалко мне людей, я хочу, чтобы всем хорошо было». И в ноги поклонится. И при этом нужно заметить, что Батюшка никогда не обижался на какую-нибудь грубость по отношению к нему лично. У него не было ни капли гордости или даже самолюбия. «Я — что, я убогий», — говорил он. Единственно, что делало ему больно, — это непонимание его души, его сердца, его любви к ближнему. «Не понимаете вы меня», — скажет он, а сам плачет, плачет.

Бывало, откажется священник причастить опоздавшего или вынуть просфору после «Херувимской», а Батюшка уже весь дрожит от слез: «Да разве можно так?» — скажет он и причащает сам или сам же вынимает просфору.