Охрана, услышав шум в бараке, вломилась из обеих дверей.
И, не узнав причину, не спросив ни о чем, вламывала прикладами и кулаками каждого, попавшегося под руку. Не говоря ни слова, измолотили всех подряд. Не тронули лишь Балова.
Кондратьеву досталось не меньше, чем другим. Он лежал на шконке, стоная и охая, сжимая руками вспухшую от ударов прикладом голову. Бока и плечи ныли от нестерпимой боли.
Все зэки валялись на шконках. Не могли встать, поднять головы, пошевелить рукой или ногой. А охрана, уходя, еще и пригрозила:
— Хоть одна падла пасть раскроет, на штык возьмем! Не угомонитесь, на себя пеняйте!
Уж куда там говорить, бузить — дышать сил не было. Олег Дмитриевич едва нашел в себе силы отмыть кровь с лица, с одежды. Шатаясь, вернулся в барак.
Разведчик оглядел его, усмехаясь криво, и процедил сквозь зубы:
— Что, получил на орехи от своих псов?
— Слушай, ты либо захлопнешься, либо я тебя захлопну! Чего нарываешься, падла? Уж если кто и стукач тут, так это ты! Разведка, хоть какая, всегда с органами связана! Это дураку известно! — вскипел Кондратьев.
Геннадий Балов подскочил, словно ему горящую головешку под зад сунули. Но его удержали. Ругаясь, укоряя излишнюю подозрительность, несдержанность, напомнили о недавнем.
— Тебя обошли. Не задели и пальцем. А нас всех отмудохали. Хочешь получить — попроси охрану. Вломят.
Нам и без добавки тошно. Угомонись. Не лезь к человеку. Будь он сукой, его бы не отметелили. Зашвырнули б под шконку и сделали вид, что позабыли про него. А ты житья ему не даешь. Отвяжись! Он такой же, как ты и мы. С чего только взъелся на него — не понимаем, — уговаривали зэки.
— Олеся он засветил!
— Нас сегодня кто выдал? А вкинули! Выходит, нам, битым, тебя небитого винить надо.
— Душой суку чую!
— Заткни ты эту душу, знаешь куда? Нервы сдают, вот и признай. Но не наезжай на мужика. Нет у тебя доказательств. И не будет. Живи спокойно.
— От охраны, от начальства житья нет. Еще и меж собой грыземся! Иль мало горя нам? — возмутился седой, как лунь, Илларион.
— Я, слышь, Генка, чище твоего на войне хватил. Мои ребята никого не изнасиловали. От всей батареи, из полного расчета — один в живых остался. Дикая случайность! Нелепица! Снаряд слепой, как смерть! Прямое попадание. Я на минуту отлучился. Она мне жизнь оставила. А зачем? Выходит, я виноват, что жив остался? Ведь за снарядами ходил. Да только не понадобились они. А меня забрали! За то, что огневую точку не удержал. В самом Берлине. А как я мог? Снаряд не хер, в руки не поймаешь. Сказал я это и трибуналу. Так ведь они не фронтовики! Ничего не понимают в войне! Законопатили — и все тут! Твои хоть девок испортили! А я за что? Но не срываюсь ни на ком. Когда увидел ребят, разметанных на куски, чуть не свихнулся. Они еще мальчишками были. Чистыми, как небо. Не нам чета. И коль судьба нас жить оставила, давай и тут людьми будем, — закурил Илларион нервно.
— Мои — мужчинами родились. И не вижу крамолы в том, что немок подцепили. Не стоило силой брать. Но и убивать за это — гнусно, — крутил головой Балов и, заметив Кондратьева, осекся на полуслове.
— Я до сих пор не могу смотреть на яблоки. И до конца жизни не буду их есть. А тоже — снаряд попал. В госпиталь, какой в саду расположился. Одна воронка осталась. И человечье на деревьях. На яблоках… И кровь… Мы остановились, чтоб их нарвать. Не знали, что произошло полдня назад. А глянули — и от яблок навсегда отбило охоту. Не только у меня. У всех, — вспомнил однорукий Федор.