— Взрослые стали. Две дочки. Работают. Из институтов их отчислили. Из-за меня. Но не сетуют. И не упрекают.
— А моя — скурвилась. Едва узнала, что инвалидом остался, другого нашла..
— Мои пишут, что тяжко жить стало. На нужду жалуются…
— А тебя ждут? — спросил Илларион Олега Дмитриевича.
— Нет. Никто не ждет. Некому ждать, — вздохнул Кондратьев тяжело. И добавил: — И возвращаться некуда…
— А я, когда освобожусь, вначале найду того стукача, какой меня засветил ни за хрен собачий. Пришибу его в темном углу, чтоб никто не видел, а после к своим смотаюсь, — послышалось совсем рядом.
— Уж коль тебя выпустят, то вначале стукача упрячут. Тебя ж оправдывать надо, а виновного — на твое место. Так что не свидишься ты с фискалом…
— Если их всех судить, никаких зон не хватит! Да и не тронут сучню! Они, как ржавчина, всюду въелись. Сверху донизу. Как чума, — вздохнул танкист Василий.
— Плевать на них! Вот вернусь на волю, уеду к своим в Полесье, в Белоруссию! Там — в лесах никакой заразы нет! Живут все в труде, не зная подлостей. До ближайшего сельсовета почти сотня верст. А самый главный стукач в тех местах — дятел. Всю жизнь лешакам на кукушек и сорок стучит. Да все без проку, — смеялся Мишка-партизан.
— А кто ж тебя засветил? Неужель в лесу фискалы тоже имелись? — спросил Илларион.
— Меня не в лесу. Меня в военкомате… Лучше б я туда не совался… Хотел матери друга своего помочь. Вместе с ним в партизанах были. Немцы убили, когда лес прочесывали… Мать его совсем одна осталась, — он поперхнулся дымом папиросы и откашлялся. — Хату я ей помог поднять. Чтоб не завалилась на голову. Ну и с пенсией хотел помочь. За друга… Чтоб не голодовала старая. Чтоб свою копейку на хлеб имела, — уставился в пламя топки и, помолчав, продолжил: — Вот там только и дошло до меня, что нужны были, покуда война шла. А чуть отлегло, прошло лихо, и лишними стали. Ладно меня, старую стыдить начали. Мол, работать надо, а не побираться. Нечего прикрываться сыном. Это еще доказать надо, что он в партизанах был. Ну тут я и взъелся! А чего, говорю им, доказывать, коль я с ней пришел? Иль не хватает моего подтверждения? И за что вы женщину обзываете? Она сына стране отдала! Ей пенсия положена на погибшего! Иль довести хотите, чтоб мать партизана попрошайничать пошла? Ведь она в колхозе всю жизнь работала. А колхозникам пенсий нет. Той, какую по стари начисляют, на хлеб не хватит! — осекся Мишка.
— И назначили ей пособие?
— Меня по матери послали. И ее — тоже. Я и вылепил. Мол, жаль, что в войну в лесу их ни одного не видел. И в армии. Не то бы… Знал, в кого палить. Чтоб не жирели у власти толстожопые кабаны, не обижали матерей наших… Ну, а вернуться домой мне уже не довелось. Настучал паскудный тыловик. Какой на войне одного дня не был. Накапал, что я угрожал ему и властям. Обзывал всех. Обещал собрать свою банду и свести счеты с местными властями. И много другого наворочал. Всего и не запомнил. И, видишь, ему поверили. Хоть дня не воевал. А мне — ни в одно слово! Но почему? Хрен их знает! Нешто стукачи властям нужнее нас — фронтовиков? — удивлялся Мишка.
— Ты ж говоришь, что опять туда вернешься. А если снова тебя за задницу возьмут?
— В лес уйду. Туда, где партизанил. Там всякий куст и кочка, что родные. Но вначале пущу красного петуха стукачу на порог. За всех нас — живых и погибших… За Колыму. За каждый свой день, что тут промучился. За друга и за мать. А уж потом в глушь уйду. Навсегда от людей. Не каждого из них в войну защищать стоило. И кровь проливать и терять жизнь не за всех надо было. Поздно я это понял.
— А как ты отделил бы на войне — за кого стоило, а за кого не стоило воевать? — удивился Илларион.
— Поначалу проверить надо было, кто от мобилизации спрятался, кто в тылах на броне жирел. Вытащить их следовало и бросить в нашу шкуру. Всех до единого, чтоб ни у кого язык не повернулся партизанских и солдатских матерей срамить. Оно, ведано, свое всегда больней болит и дольше помнится.
— Нет, Мишка, голубчик наш! Никто о наших матерях и женах не будет помнить. А все потому, что уже сегодня войну забыли. И горе… Иначе не сажали бы нас пачками ни за что. Каждым дорожили бы! И берегли, как сына, как защитника. Не искали б изъянов в больной душе, а лечили б ее заботой. Да только, вишь, забыли наше. А забывчивость всегда повторением беды наказывается.
— Ты это о чем? — прервал Иллариона Балов встревоженно.
— Да все о том. Случись нынче лихолетье, не приведись такого, некому станет защищать страну. Никто за нее не пойдет под пули, в окопы. Не заслонит собой. А все потому, что будет жить в людях, и не в одном поколении, горькая память о нас. Ее не вытравишь зонами, не выстудит Колыма! И даже стукачи перед нею бессильны. Она всех переживет. И останется черным клеймом на совести многих. Это плохо. Но неминуемо, неотвратимо.