Владимира Федоровича судьба хранила. Ранен был сначала в январе сорок второго — в грудь. А потом весной сорок пятого, когда шли на Кенигсберг. Пять раз меняли позицию, но их засекли. Замычкин, командир, поставил орудие на прямую наводку, а Мезенцев, заряжающий, побежал за снарядами. Метрах в пятидесяти от Замычкина, на его глазах, вражеский снаряд угодил в Мезенцева — прямое попадание. Был Мезенцев, и нет его — только воронка на этом месте. А на деревья, куда достала взрывная волна, старались не смотреть — клочья одежды…
Владимиру Федоровичу повезло, его ранило — в голову, в челюсть, в переносицу, в обе ноги… И он пролежал в госпитале больше семи месяцев, лег — еще шла война на западе, а выписался — уже на Дальнем Востоке было все кончено.
Когда я впервые увидел в сквере Замычкина, тоже что-то около пятнадцати лет назад, он был не просто молод — выглядел парнем, никак не верилось, что воевал,— поджарый, черная, без единого седого волоска шевелюра, с чубом, молодецкий вид. А нынче здоровье стало сдавать, весной разболелась нога, опухла, врач определил — отложение солей. Замычкин сказал: не может быть. Сделали снимок — осколок снаряда, шесть на четыре. А достать нельзя, около колена, место опасное, лучше не трогать.
И в переносице два осколка по булавочной головке носит, и тоже удалять опасно: нерв затронешь — лишишься зрения. И чуть повыше виска еще один осколок сидит…
Я не пишу о конкретных подвигах людей, не говорю о званиях, не перечисляю наград. Не это главное в такой день, здесь, в сквере у театра, когда солдаты целуются с генералами, а генералы фотографируют солдат. Здесь, собственно, все — солдаты, не по званию, а по призванию. Здесь главное — встречи, главное — живы…
А подвиги — что ж, в ту пору постоянная, ежеминутная готовность к подвигу каждого — разве это не было всеобщим подвигом? А кому не выпало — все равно, без них — вторых, безвестных — не было бы и первых, легендарных.
Хорошо, что большинство встреч фронтовиков было решено перенести в Центральный парк культуры и отдыха имени Горького — там и просторно, и уютно. Но хорошо и то, что хоть малая их часть, те, кто привык, по-прежнему встречается здесь, у Большого.
Все меньше остается фронтовиков, все меньше. И в эти минуты, пока мы стоим на площади, кто-то из них умирает в соседних домах и за тысячи километров от нас. Когда-нибудь уйдет последний солдат войны, и с ним уйдет целое поколение. И война станет историей для всех, для всех — книжным воспоминанием. И мне кажется, что-то изменится в мире. Что? Не знаю.
Как-то, перед праздником 9 мая, мы встретились с Замычкиным. Он сказал в раздумье:
— Мы с Соколиным договорились пятидесятилетие Победы вместе встречать. В девяносто пятом году сюда в сквер придем! Полвека, а? Как думаете, доживем?..
Он улыбнулся и вдруг сморщился от боли, стал вытягивать ногу: там шевельнулся осколок, один из четырех.
Она видела его таким маленьким. Она помнит все его привычки, улыбку, поворот головы. Неужели ничего этого больше нет?
Мы и к естественной смерти, свидетелями которой становимся сами, привыкаем трудно. А тут — ни одного свидетеля гибели Томаса, ни одного документа о его смерти. Как будто после прямого попадания гигантская взрывная волна унесла все. Словно и не было человека вовсе.
Феоктисте Николаевне нагадала ее знакомая, что она встретит сына только в конце жизни. Она стесняется говорить об этом гадании, но разве не простительна старой матери эта слабость, когда других доказательств, что ее Томас жив,— нет?
А в конце жизни, это — когда? Она потому и живет так долго, что ждет.
В сквере у театра она стоит мало, быстро устает. Прячет табличку с объявлением и спешит домой. Там, дома, ждет ее утешение: кошки… Она приваживает к себе бездомных кошек, держит у себя. Еще подкармливает голубей во дворе, они ее уже знают: как она идет, так слетаются к ней, воркуют. Голубям покупает пшено, другую крупу, кошкам — рыбу, молоко.
— А Томас добрый был,— снова вспоминает она.— Сладкое никогда один не съест, обязательно со мной поделится. А сильный!.. Худенький, а сильный. Спрячется за дверью, подкрадется сзади и вверх меня как поднимет!
— Феоктиста Николаевна, а во сне…
— Часто вижу. Часто. Но все маленького, лет восемь-девять. Недавно видела: сижу одна, жду, волнуюсь, пропал Томас, нет нигде. И вдруг дверца у шкафа открывается, и он выходит. Маленький, улыбается: «Мама, я прятался!.. Я хотел тебя напугать…»