Книги

Сто чудес

22
18
20
22
24
26
28
30

В гетто управляла своя администрация во главе с еврейскими старейшинами, но под надзором чешской полиции, гестапо и СС. Последние надзиратели располагались в сооружении под названием Малая крепость. Они наблюдали, как нас гнали в большой амфитеатр, где мы опять должны были стоять, пока нас считали. Тогда я потеряла сознание. А когда пришла в себя, я увидела лицо молодого человека, смотревшего на меня добрым взглядом и спрашивавшего моих родителей по-немецки: что с ребенком? Она больна?

Отец ответил по-чешски, что я просто устала и что они сами позаботятся обо мне. Мы сидели на чемоданах, задаваясь вопросом, как нас разместят. Моих деда и бабушку по отцу Йиндржиха и Паулу отвели в барак для стариков. Полные страха за них, мы обнялись на прощание. Нам сказали, что мы увидимся с ними через несколько дней. Меня утешало то, что дедушка отличался необычайно хорошим здоровьем и выглядел моложе своих восьмидесяти благодаря физическим упражнениям. Но у моей «Бабички», некогда столь бодрой, застыло выражение безнадежности в глазах. В семьдесят один год она уже ничем не напоминала ту полную сил женщину, что наслаждалась поездками на Французскую Ривьеру и водила меня на концерты и оперы, спектакли и фестивали. Я опасалась, что в Терезине ей не выжить.

На протяжении нескольких последующих часов мужчин отделили от женщин и детей и всех нас развели по одиннадцати баракам, каждый из которых назывался по одному из крупных немецких городов. Ужасно было видеть, как отца уводили вдаль от нас, ужасно было не знать, где он и не угрожает ли что-то его жизни.

Меня и мать поселили в бараке «Гамбург» вместе с множеством других женщин и детей, всех в одном спальном помещении. Я сразу почувствовала мрачный гнет обстановки. Каждому из узников предоставлялось полтора квадратных метра в грязной сырой комнате. Коек здесь, в отличие от других бараков, не было, только соломенные матрасы, лежавшие в грязи. Днем мы сворачивали их и перевязывали одеялами, чтобы сидеть. В углу стояла печурка, за место у которой мы сражались друг с другом, а с балок свисала единственная керосиновая лампа.

Время шло, становилось все душнее. Никто не имел права выходить наружу. Женщины плакали из-за того, что их разлучили с родственниками-мужчинами, у нескольких началась истерика. Разразилась ссора между теми, кто собирался готовить. Чувствуя сгустившиеся страх и отчаяние, дети тоже заплакали. Моей матери, как самой старшей из всех, поручили надзор за остальными, и она пыталась водворить порядок, но поднялся невыносимый шум, от которого моя голова затряслась.

Я почувствовала себя тяжело больной.

Подобно видению, прекрасный молодой человек, который раньше обеспокоился моим здоровьем, появлялся в бараках, и мгновенно все менялось к лучшему. Его звали Альфред, или Фреди, Хирш, двадцатипятилетний атлет из Аахена в Германии с широкой улыбкой и смехом наготове, из-за которых его любили все.

Фреди был высокий и прямой, мускулистого телосложения и с самой элегантной осанкой. Накануне войны он полностью посвящал себя спорту и даже мог бы попасть в немецкую олимпийскую команду по атлетике, если бы не был евреем. Писатель Арношт Люстиг однажды сказал, что со светлыми волосами и голубыми глазами он был бы «образцовым арийцем». Даже в Терезине он выглядел чище и лучше одетым, чем все остальные. Он зачесывал волосы назад. Тогда я, конечно, не догадывалась, но он-то и стал человеком, без которого я бы не выжила.

С момента прибытия в Терезин в декабре 1941 года в составе группы АК Фреди, студент медицинского факультета и один из первых членов еврейской германской группы скаутов, тесно связанной с «Маккаби Хатцаир», обратил заботы на детей. Человек с несомненным чувством собственного достоинства, он разговаривал с нацистами на их языке и знал, как манипулировать ими. Он использовал свое харизматичное обаяние для того, чтобы убедить людей делать то, что было нужно ему. Как только приходил новый транспорт, он спешил посмотреть, не может ли быть полезен.

Первым делом он устроил так, что старшие дети взяли на себя присмотр за младшими. Они выводили их во двор поиграть, и тогда матери могли уделить время своим делам. Даже когда шел снег, он учил детей разным играм, прыжкам и упражнениям, помогавшим не замерзнуть. Нам не разрешалось выходить за пределы бараков и прилегавшего двора без пароля, потому что прежние обитатели города всё еще жили в нем, и любой контакт с евреями был для них под запретом.

Отправив детей на свежий воздух, Фреди возвращался и осматривал тех, кто остался внутри. Взглянув на меня во второй раз, он сразу понял, что я не просто переутомилась. Он взял у врача гетто кое-какие лекарства и принес мне. Так Фреди Хирш стал одним из самых важных людей в моей жизни.

Каждому была поручена работа, но, поскольку у меня возобновилось прежнее заболевание легких, я не могла трудиться в поле вместе со своими друзьями. Едва я немного поправилась, мне поручили помогать Фреди в обустройстве безопасных мест для обучения детей. Он обнаружил в бараках «Гамбурга» заполненный паутиной чердак, где хотел оборудовать комнату для игр. Фреди привлек к делу подростков, чтобы они помогли ему убраться там. В комнате было холодно, но не так холодно, как на улице, и чердак стал спасительной гаванью, прибежищем от гнетущей обстановки внизу. Художник, кажется знаменитый, и очень хороший певец давали нам там уроки.

Потом Фреди встретился с некоторыми учителями, наставниками молодых – madrichim, которых уже завербовал в свой «Отдел по обслуживанию молодежи», и организовал для нас уроки с ними. Под мою опеку Фреди определил двенадцать детей, так что я должна была присутствовать на занятиях искусством и поэзией, пением, танцами и на лекциях. Ответственные за маленьких детей проводили состязания в чистоте, опрятности и прилежании – все что угодно, лишь бы занять детей и чем-то заполнить долгие дни в заточении. Фреди был просто гением.

Моя мать, предоставленная самой себе в переполненном людьми бараке, стала сдавать психологически, из-за расшатанных нервов предаваться сетованиям. Тонкая, худая, она пережила вереницу припадков или панических атак, поэтому ее положили в больницу гетто или то, что называлось больницей, с малым числом лечебных возможностей и без лекарств. Доктора-узники не могли точно диагностировать, что с ней, но предупреждали меня, что она серьезно больна. В итоге они посчитали, что у нее слабое сердце. Почти ежедневно меня отрывали от группы детей и звали к матери, говоря, что она умирает. Медсестры-узницы каждый раз выглядели столь мрачными, что я трепетала при мысли: вдруг это правда? Но мама сумела преодолеть свое состояние, и ее сочли достаточно сильной для работы.

После того как я поняла, что мать не умрет, моей величайшей бедой стал сильный голод, грызший меня изнутри. Все свое детство я была тощей и привередливой в еде, а теперь вдруг начала думать только о ней. Как же я горевала, что отказывалась от тарелки с маслянистой лапшой дома! В пятнадцать лет я превращалась из ребенка в девушку, и телу все время требовалась пища. Того, что давали, не хватало.

На завтрак в Терезине полагался кусок хлеба и немного черной жидкости, называвшейся эрзацем кофе, или искусственным кофе. На обед – жидкий суп из корок и овощей, всегда без мяса, а потом, вечером, – опять хлеб и «кофе». По воскресеньям бывали клецки и немного сахара, а иногда нам перепадала картошка с каплей маргарина в ней. Все прочее мы крали или выменивали на вещи. Оживленно действовал черный рынок, но ни я, ни моя мать не разбирались в методах теневой торговли и поэтому обычно были голодны.

Мама вызвалась добровольцем чистить картофель в надежде, что сможет воровать его или хотя бы выносить кожуру и готовить более питательный суп. Ей удавалось, но цену пришлось платить немалую. На этой работе она проводила целые дни в холодном, темном, сыром подвале по колено в картофельных очистках. Мое сердце разбивалось, когда я видела мою элегантную мать, прежде одевавшуюся только по мерке у портных, доведенной до такого убожества. Позже она сумела обеспечить себе работу секретарши у дантиста гетто, гораздо более приличную, хотя это означало, что у нас больше не будет картошки сверх пайка.

Чтобы не думать о терзающем голоде, я усердно исполняла работу для Фреди и продолжала заниматься вопросами сионизма в группе «Маккаби Хатзаир». Вместе с нами в Терезин транспортировали наших пльзеньских заводил Тиллу Фишлову и Карела Шлейснера, поэтому мы преобразовали нашу первоначальную группу «Кадима», подключили еще двух человек, и нас стало десятеро: пять девушек и пятеро молодых парней. В своей группе мы учредили kvutza, или коммуну, со строгой социалистической дисциплиной, подразумевавшей, что все должно быть общим: одежда, еда, музыка и книги. Я всегда боялась испортить чужие вещи. Ничего не оставалось личного, все имущество находилось в коллективной собственности, чтобы подготовиться к жизни в кибуце. Не очень-то мне это нравилось, потому что я была индивидуалисткой, не приученной делиться. К тому же не терпела, когда мне указывали, как себя вести.

У меня была подруга-сверстница, которую тоже звали Зузана, по фамилии Геллер. Мы с полуслова понимали друг друга, и она стала самым близким мне человеком в Терезине. Ее отец был в гетто врачом. В группе сионистов мы обе считались бунтарками, потому что находили некоторые правила глупыми, особенно так называемые собрания для критики, где каждый высказывал то, что думал обо всех остальных. Поскольку меня всегда раскритиковывали как недостаточно хорошую участницу коллектива, я скоро пришла к заключению, что мне вовсе не подходит жизнь в палестинском кибуце.

В гетто прибывало все больше и больше народу, оно переполнилось до невозможности. При такой скученности начались эпидемии, сотни людей умирали от заразных болезней, особенно старики, а также самые молодые и слабые здоровьем. Мы очень часто видели деревянные телеги, нагруженные мертвыми телами, и в молчании смотрели, как они проезжают с мерзким визгом колес.