— Вот тебе! Вот тебе!
— Мужика вздумал подводить!
— А еще ученый!
— Доникадемию кончил![191]
— Да бей его! Бей его в рожу! что тут жалеть-то! — проталкивался вперед один низенький, толстый и казавшийся мне добродушным.
Плевки летели в лицо. Били руками, ногами, перекидывали друг к другу и выворачивали злобно мне руки.
Потом бросили в карцер, но до ночи подходили и все грозили.
— Я бы тебя как орешек хрустнул! — скрипел один зубами. — Это еще спасибо, что милостивому человеку тогда попался первому. Он спас, а то бы... Тьфу! ты! бесстыжая харя!
И плевок летел опять.
Я говорил им. Я еще говорил им. Я думал словом прошибить их плотную озверелую стену перед собой. Что-то бычачье по своей кровожадной тупости было в ней, и безмозглое, злое...
— Что?! Народ мутить?! — услышал меня офицер. — Да я, знаешь ли, тебя повешу тут и мне ничего не будет! да я тебя нагайками выпорю так, что мяса живого не оставлю!., и тоже плюнул.
— Что? А! видел? — тешились городовые, когда он отошел.
Так было.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда я расставался перед отъездом, нежная девушка говорила мне. Березы шелестели над нами. Вдали горел закат. Она прижималась щекою к березке и гладила ее серебристую кору.
— Ах, конечно, конечно! — говорила она захлебываясь. — Это я так ясно, ясно чувствую... Разве может тут быть какое-нибудь сомнение? Все, все — едино, все одно. И не только человечество, но и все животные будут с нами. Они поймут нас, конечно! будут понимать нашу речь, как и мы их! Ведь и у них есть душа. Все братья. Все — едино.
И она замолчала от избытка, потому что слов не было... Крупные капли дождя забарабанили кругом... Мы бежали, веселые, освеженные...
Теперь я метался в душном карцере. В нем пахло блевотиной пьяных. Нельзя было встать и лечь во весь рост, а рядом храпели, натешившись, городовые. Я смотрел на них в прозорку. Их отяжелевшие от сна здоровые и молодые тела были теперь так животно-жалки в своей оцепенелости. Это они меня били.
Серафима, Серафима! к ней я молился теперь, к ней простирал руки. О если бы она никогда не узнала этого! Так молился! Пусть останутся там наверху эти чистые и нежные души, которые грезят, которых пусть никогда не коснется жизнь.
Пусть будут они нам вечною, чистою грезой!