Во время беседы у камина[134] 27 мая Рузвельту было что сказать каждому собеседнику. Он провел с Генри Стимсоном, министром внутренних дел Гарольдом Икесом, министром ВМС Фрэнком Ноксом и другими «ястребами» из администрации тяжелый разговор, которого они ждали. По словам Рузвельта, речь шла о «спровоцированной нацистами мировой войне за глобальное господство». Он заявил перед одной из крупнейших радиоаудиторий того времени: «Война приближается к самому краю Западного полушария. Это очень близко к нашей родной земле. <…> Наш народ и наше правительство обязательно ответят на этот вызов». Затем Рузвельт объявил «бессрочное чрезвычайное положение». Это шокировало многих, но только не сторонников мирной политики из администрации во главе с Корделлом Халлом, тихим и учтивым государственным секретарем. Самым пугающим в «бессрочном чрезвычайном положении» было его название. Оставались в силе большинство обещаний, данных Рузвельтом, чтобы уберечь Америку от войны, включая запрет на вооружение американских торговых судов, позволявший им поставлять технику воюющим державам (например, Великобритании), или разрешение судам ВМС сопровождать британские торговые суда. Халл и другие изоляционисты мудро оставили критику при себе. Речь имела огромный успех у американской публики. Рейтинг доверия Рузвельту вырос с 73 до 76 %, а 95 % писем, тысячами хлынувших в Белый дом, высоко оценивали его выступление.
«Вы же знаете, что я жонглер, – сказал однажды Рузвельт своему коллеге. – Я никогда не допущу, чтобы моя правая рука знала, что делает левая. С Европой я могу вести одну политику, а с Северной и Южной Америкой – диаметрально противоположную. Я могу быть совершенно непоследовательным, и, более того, я полностью готов водить всех за нос и говорить неправду, если это поможет выиграть войну». В начале осени 1941 года даже такому мастеру, как Рузвельт, стало непросто жонглировать обещаниями. На дорогах к востоку от Смоленска немецкие войска завершали последние приготовления к походу на Москву, а в Тихоокеанском регионе усугублялось недопонимание между Японией и США. Десятилетняя агрессивная экспансия сделала Токио доминирующей силой на Востоке[135], что вызывало недовольство со стороны Соединенных Штатов, которые все чаще рассматривали Японию как угрозу своим коммерческим, политическим и военным интересам в регионе. Это недовольство проявилось в заморозке активов Японии в США и наложении эмбарго на продажу нефти, деталей для самолетов, железа и стали.
Двадцать восьмого августа, когда посол Китисабуро Номура прибыл в Белый дом, Японии предложили выбрать один из двух вариантов: продолжить нынешний курс, рискуя развязать войну с Соединенными Штатами, или прийти к соглашению. Обычно жизнерадостный, Номура тем августовским утром сиял улыбкой ярче обычного, и на то была причина. В его портфеле лежало предложение от премьер-министра Японии Фумимаро Коноэ. Он, как и Номура, был геополитическим реалистом. В письме, которое посол передал Рузвельту, Коноэ предлагал разрядку. Япония уйдет из Индокитая и пообещает не нападать на Россию в обмен на modus vivendi[136] с Соединенными Штатами.
Однако к концу августа события все больше выходили из-под контроля. От бурных вод Северной Атлантики до роскошных залов Императорского дворца в Токио, от дорог Смоленщины, где упорная советская оборона убедила японцев отказаться от планов внезапного нападения на СССР и повернуть на юг, к слабо защищенным районам Манилы, Перл-Харбора и Сингапура – повсюду перспективы сохранения мира становились все более призрачными. Третьего сентября на встрече японских военных и политических лидеров в Императорском дворце адмирал Осами Нагано, начальник Генерального штаба Императорского флота, предупредил своих коллег о том, что окно возможностей для Японии закрывается. «Враг становится сильнее с каждым днем, – сказал он. – Нужно составить план и начинать готовиться к войне». На следующее утро император Хирохито, встревоженный воинственностью Нагано, вызвал своего лорда-хранителя печати Коити Кидо и поручил ему передать военным, что он будет против развязывания войны до тех пор, пока можно сохранить мир. Через несколько часов приемная в восточном крыле дворца снова заполнилась военными и гражданскими должностными лицами.
В помещении царила весьма воинственная атмосфера. Даже Коноэ, принц мира[137], в то утро был заодно с богами войны. Он заявил, что империя выберет путь войны, «если базовые потребности Японии не будут удовлетворены с помощью дипломатии. В первую очередь это возможность беспрепятственно вести войну против Китая, прекращение дальнейшего наращивания англо-американской военной мощи в Азиатско-Тихоокеанском регионе и обещание расширить экономическое сотрудничество с Японией»[138]. Встреча завершилась почти единодушным согласием по следующему пункту: если к началу октября у Японии все еще не будет перспектив добиться выполнения своих требований мирным путем, Токио немедленно начнет боевые действия против США, Великобритании и Нидерландов.
Единственным несогласным был Хирохито. В конце встречи он вынул из кармана листок бумаги «и своим высоким голосом прочитал стихотворение, сочиненное его дедом, императором Мэйдзи»:
По имеющимся данным, «все присутствующие были потрясены» красотой стихотворения. Однако своего мнения они не изменили.
В октябре над Атлантическим океаном завывал штормовой ветер войны. Семнадцатого октября у берегов Исландии немецкая подводная лодка торпедировала американский эскадренный миноносец «Кирни». В результате 11 членов экипажа погибли и 20 получили ранения.
Двумя месяцами ранее на другом конце света война также вступила в новую фазу. Вальтер фон Браухич, главнокомандующий немецкими сухопутными войсками, и Хайнц Гудериан, «танковый король», который после Французской кампании стал героем для каждого немецкого школьника и дюжины других немецких генералов, мечтали закончить войну триумфальным парадом победы на Красной площади в Москве. Стремление генералов захватить столицу было не просто тщеславием, хотя и этот аспект играл определенную роль. Москва была столицей Советского Союза, крупным коммуникационным узлом и центром российской военной промышленности. Как из соображений престижа, так и ввиду военной необходимости Сталину пришлось бы защищать город всеми доступными средствами, тем самым предоставив немцам возможность уничтожить остатки Красной армии в последней, решающей битве. Гитлер выслушал, но в итоге проигнорировал аргументы генералов. «Только окостеневшие мозг мог выдумать такое», – сказал он Браухичу. Двадцать второго июня он развязал войну, полагая, что путь к победе лежит через разрушение стратегических активов противника, его заводов, предприятий и крестьянских хозяйств, а не через получение престижных наград. К середине августа Гитлер убедился, что был прав. Хотя летние бои принесли больше жертв, чем ожидалось, Украина – житница Советского Союза – теперь стала житницей Германии[139]. Ленинград, второй город России и важный промышленный центр, вот-вот будет окружен, а немецкие и румынские войска на северном берегу Черного моря находились на подступах к Крыму и его жизненно важным нефтехимическим заводам.
Захват Москвы выглядел логичным следующим шагом. «Я сровняю с землей этот проклятый город и на его месте устрою искусственное озеро с подсветкой, – заявил Гитлер. – Слово “Москва” будет забыто навсегда». Шестого сентября он издал директиву № 35, разрешающую штурм советской столицы[140]. Вскоре эта операция получила воинственное название «Тайфун»[141]. Командиром был назначен фельдмаршал Федор фон Бок, получивший в свое распоряжение 1,9 миллиона человек, включая четыре пехотные армии[142] и три танковые группы общей численностью более 2500 машин[143]. Единственным слабым звеном в плане немцев было люфтваффе. В летних боях гитлеровская авиация потеряла более 1600 самолетов, и на тот момент немцы имели в своем распоряжении всего 549 исправных самолетов.
Замысел был довольно простым. Две немецкие армии нападут на советские войска, защищавшие районы к югу от Москвы, затем двинутся на север, к городу Вязьма, который стоит примерно на одной параллели с Москвой, а дальше пойдут строго на восток, в сторону столицы.
Тридцатого сентября, за шесть дней до первого снега, Гудериан начал операцию «Тайфун» яростным наступлением против Брянского фронта (советский эквивалент группы армий), занимавшего ключевой оборонительный рубеж на южном фланге Красной армии. К 3 октября танки достигли Орла, еще одного города на южном фланге, и немецкое наступление оказалось настолько стремительным, что горожане приняли захватчиков за своих. Они махали руками и улыбались, когда по городской площади открыли пулеметный огонь. О панике, возникшей в Орле и его окрестностях, советский военный корреспондент Василий Гроссман писал:
«Я думал, что видел отступление, но такого я не то что не видел, но даже и не представлял себе. Исход! Библия! Машины движутся в восемь рядов, вой надрывный десятков одновременно вырывающихся из грязи грузовиков. Полем гонят огромные стада овец и коров, дальше скрипят конные обозы, тысячи подвод, крытых цветным рядном, фанерой, жестью, в них беженцы с Украины, еще дальше идут толпы пешеходов с мешками, узлами, чемоданами. Это не поток, не река, это медленное движение текущего океана, ширина этого движения – сотни метров вправо и влево. Из-под навешенных на подводы балдахинов глядят белые и черные детские головы, библейские бороды еврейских старцев, платки крестьянок, шапки украинских дядьков, черноволосые девушки и женщины. <…> Вечером из-за многоярусных синих, черных и серых туч появляется солнце. Лучи его широки, огромны, они простираются от неба до земли, как на картинах Доре, изображающих грозные библейские сцены прихода на землю суровых небесных сил. В этих широких, желтых лучах движение старцев, женщин с младенцами на руках, овечьих стад, воинов кажется настолько величественным и трагичным, что у меня минутами создается полная реальность нашего переноса во времена библейских катастроф»[144].
Через несколько дней после исхода Гроссман посетил имение Льва Толстого, расположенное примерно в 120 милях к югу от Москвы. Он стоял во дворе перед домом и размышлял о параллелях между тем, что он видел на дорогах вокруг Орла, и сценой из «Войны и мира», где княгиня Марья бежит из своего имения, скрываясь от французов, когда на крыльце появилась внучка Толстого Софья Андреевна. Она сказала Гроссману, что пришла спасти документы своего деда. Они немного поговорили, затем прошли через сад Толстого. Над головой пролетели немецкие бомбардировщики. Самолеты на мгновение зависли в необъятном русском небе, а затем повернули на север, в сторону Вязьмы.
За два дня до начала операции «Тайфун» в московском аэропорту приземлились четыре самолета «Дуглас DC-3». Сопровождавшие истребители отделились от группы, двери самолетов открылись, и два высокопоставленных англо-американских делегата Московской конференции вышли под лучи полуденного солнца. Делегацию США возглавлял Аверелл Гарриман, выпускник Гротона и Йеля, преуспевающий банкир и железнодорожный магнат. Гарриман, как и многие представители его класса в то время, занялся государственной деятельностью из благородных соображений и желания находиться в центре событий. Он начал политическую деятельность в 1930-х годах в качестве члена Национальной администрации восстановления, а на момент прибытия в Москву координировал программу ленд-лиза. Коллеги считали Гарримана рассудительным человеком, умелым организатором и амбициозным политиком.
Лидер британской делегации лорд Бивербрук, урожденный Макс Эйткен, был десятым сыном небогатого канадского министра. За исключением титула, в Бивербруке не было ничего примечательного. Величайший медиамагнат своего поколения напоминал крайне несимпатичного гнома. Он одевался как лондонский букмекер, имел репутацию обманщика и был одержим властью. Бивербрук использовал «Дейли экспресс», жемчужину своей газетной империи, чтобы проворачивать свои делишки – столь же разнообразные, как и его обещания. В 1930-х годах «Дейли экспресс», на тот момент самая продаваемая газета в мире, была ярой сторонницей политики умиротворения. Теперь газеты Бивербрука столь же горячо поддерживали помощь Советскому Союзу. Черчилль, обладавший чисто деловым подходом к англо-советским отношениям, был готов терпеть энтузиазм своего старого друга по отношению к Сталину, но лишь до определенного момента. Накануне Московской конференции он напомнил Бивербруку: «Вы должны будете не только помочь в формировании плана оказания помощи СССР, но и получить гарантии, что в этом процессе мы не прольем ни единой капли крови. А если вам ударит в голову местная атмосфера, пощады от меня не ждите». Энтузиазм Бивербрука относительно России беспокоил и Гарримана. «Б., похоже, готов передать русским все американское вооружение и технику, независимо от того, что в этом случае потеряет Британия», – написал он в своем дневнике.
Прием в московском аэропорту был несколько неловким. Высокопоставленные советские должностные лица были недовольны низкими темпами поступления помощи с Запада, но, будучи опытными дипломатами, они знали, когда проявлять свой гнев, а когда скрывать. Несколько молодых советских дипломатов на приеме еще не овладели этим навыком. Никто из них не обвинял западных гостей в том, что те ждут, пока погибнет последний советский солдат, но укор в их глазах наводил на мысль, что они думали именно об этом.
Невысокий, крепко сложенный человек, который шесть часов спустя приветствовал Гарримана и Бивербрука в своем кремлевском кабинете, был более отстраненным, чем во время встречи с Гопкинсом восемью неделями ранее. Отвечая на вопросы, Сталин обращался к переводчику, словно стараясь избежать зрительного контакта. Однако он был откровенен в отношении ситуации на фронте. За восемь недель до этого он заверил Гопкинса, что весной 1942 года Красная армия будет занимать те же позиции, что и летом 1941 года. Две танковые группы, кружившие к югу от Москвы, опровергли этот прогноз. Советский Союз теперь боролся за выживание, и Сталин это признал. «Москва – ключ ко всему, – сказал он. – Ее нужно удержать любой ценой. Это мозговой центр всех советских операций». В худшем случае Красная армия отступит к Уралу и будет держать оборону там, но это означало бы оставить врагу Москву и бо́льшую часть европейской России. От одной мысли об этом Сталин едва ли не вздыхал: «Если бы Гитлер дал нам еще один год, все было бы по-другому».
Возвращаясь вечером в посольство, Гарриман удивился, что в небе мало немецких самолетов. Когда на следующий день он сказал об этом российскому коллеге, тот ответил, что советские зенитные расчеты вселяли в немецких летчиков священный трепет. Но Гарриман подумал, что этому может быть другое объяснение. Немцы рассчитывали быть в Москве через несколько недель и хотели взять город в относительно нетронутом виде.
На следующий вечер Бивербрук и Гарриман, возможно, первыми среди жителей Запада испытали на себе эффект доктора Джекила и мистера Хайда, которым Сталин прославился позже по ходу войны. Двадцать восьмого сентября они встретили замкнутого, но вежливого доктора Джекила. На следующий день в кабинете Сталина их ждал злой, грозный мистер Хайд, который внезапно обвинил своих гостей в «недобросовестности» и стремлении увидеть «разрушенный Гитлером советский режим». В качестве аргумента Сталин заявил о нежелании Великобритании и Америки снабдить советскую армию дополнительными танками и самолетами. «Вы прилагаете недостаточно усилий, и это ясно дает понять, что вы желаете Советскому Союзу поражения», – сказал он. В надежде успокоить вождя Гарриман предложил пять тысяч бронеавтомобилей; Сталин отклонил предложение взмахом руки и язвительно назвал машины смертельными ловушками. Шли минуты, напряжение росло, Сталин нервно расхаживал по комнате, куря папиросу за папиросой. Когда Бивербрук вручил ему письмо Черчилля, он вскрыл конверт своими большими крестьянскими руками, быстро взглянул на его содержимое, а затем бросил на стол непрочитанным. Когда присутствовавший в кабинете Молотов в конце встречи напомнил о письме, Сталин кивнул, вложил его в конверт и, так и не прочитав, передал секретарю.