«Боже мой, этого не может быть!» – заявил Фрэнк Нокс. На часах было 13:40, и сообщение из Перл-Харбора громыхало по телетайпу Военно-морского министерства. Нокс, министр ВМС, был потрясен. В последние несколько месяцев бытовало мнение, что если Япония нападет, то это произойдет по немецкой модели: сначала будут атакованы слабые цели – азиатские эквиваленты Австрии и Польши, а уже потом – «Россия». Перл-Харбор не был «СССР», но он являлся базой мощного Тихоокеанского флота США. Сорок пять минут спустя связисты армии США установили контакт с Гонолулу, и президент смог поговорить с Джозефом Пойндекстером, губернатором Гавайев. В середине разговора Рузвельт внезапно побледнел и крикнул своему пресс-секретарю Стиву Эрли: «Боже мой! Только что Гавайи накрыла еще одна волна атаки японских самолетов[182]!»
Пока разворачивалась драма в Тихом океане, президент позвонил Госсекретарю Корделлу Халлу. На часах было начало третьего, и Халл видел за окном улицы Вашингтона, по которым сновали горожане, готовившиеся к Рождеству. Они не узнают о войне еще час или два. Рузвельт поручил Халлу сделать заявление. Госсекретарь вызвал к себе посла Номуру и специального представителя Сабуро Курусу. У Халла имелись свои представления о том, как вести себя с посетителями. Он был известен своей христианской честностью, как и своими ханжескими речами, но Номура и Курусу лгали ему неделями, и христианское терпение Халла иссякло. Когда посланники прибыли в его офис, он заставил их встать перед своим столом, как провинившихся школьников, притворившись, что читает японское сообщение, копию которого он видел ранее. По окончании Халл сказал своим гостям: «За пятьдесят лет публичной службы я еще никогда не видел документа, настолько пропитанного позорной ложью и огромными искажениями; до сегодняшнего дня я и представить себе не мог, что какое-либо правительство на планете способно на такое». Когда Номура попытался ответить, Халл кивком указал ему на дверь.
Новости о нападении на Перл-Харбор достигли Чекерса в разгар безрадостного воскресного ужина. Миссис Черчилль, чувствуя недомогание, удалилась в свою спальню, а старый заклятый враг премьер-министра – черный пес депрессии – прибыл чуть раньше и, похоже, собирался остаться на ужин. Новый интересный гость мог бы вывести Черчилля из депрессивного состояния, но в тот вечер премьер-министра окружали примелькавшиеся лица: генерал-майор Гастингс «Мопс» Исмей, его адъютант коммандер Томми Томпсон, американский посол Джон Уайнант и Аверелл Гарриман со своей дочерью Кэтлин.
Черчилль провел бо́льшую часть вечера в раздумьях, сидя в своем кресле. В начале десятого в столовой появился Сойер, дворецкий премьер-министра, с переносным радиоприемником. Ведущий Би-би-си рассказал последние новости об англо-германском танковом сражении в Ливииц[183]. По тону его голоса Гарриман догадался, что британцы проиграли битву. Затем ведущий более подробно остановился на других событиях дня, в том числе на новости, которая только что поступила по телеграфу.
«Японские самолеты совершили налет на Перл-Харбор, американскую военно-морскую базу на Гавайях, – сказал ведущий. – О нападении сообщил президент Рузвельт. Главный гавайский остров Оаху также атакован. Подробности выясняются».
Черчилль немедленно позвонил в Вашингтон.
– Это правда насчет Японии? – спросил он.
– Да, они напали на нас в Перл-Харборе, – ответил Рузвельт. – Теперь мы в одной лодке.
Прежде чем положить трубку, Рузвельт сказал, что планирует попросить Конгресс объявить войну на следующее утро. Черчилль ответил, что Британия поступит аналогично. Когда около 15:00 Нокс, Гопкинс, военный министр Генри Стимсон, начальник штаба армии США генерал Джордж Маршалл и другие члены специального военного совета при президенте собрались в Белом доме, их настроение было мрачным, но не пораженческим. Жертвы еще не были подсчитаны, что позволяло Белому дому возложить всю ответственность за них на японцев. Однако по мере того как проходили дни и число погибших военных росло, президент и его помощники начали опасаться, что Белый дом подвергнется резкой критике. И позиция президента была довольно уязвимой по нескольким причинам, отмечал историк Найджел Хэмилтон – автор книги о президентстве Рузвельта, где оно оценивается в целом положительно. «Вопреки тому, что говорили члены военного совета, [Рузвельт] упорно продолжал гнуть изначальную извилистую линию мирного урегулирования… за которой последовала запоздалая воинственная риторика – все это делалось, несмотря на зловещие признаки надвигающейся японской агрессии, – писал Хэмилтон. – [Рузвельт] отказался отдать приказ об упреждающем нападении на японцев, [которые] …явно готовились к новому вторжению в Юго-Восточную Азию. Он также отговорил британцев от нанесения превентивного удара по японским войскам, приближающимся к их базе в Сингапуре».
Министр труда Фрэнсис Перкинс, которая вечером также находилась в Белом доме, сказала, что Рузвельту «ужасно тяжело… осознавать, что военно-морской флот был застигнут врасплох и бомбы падали на корабли, которые не находились в полной боевой готовности и не были готовы действовать». По данным, опубликованным в прессе после нападения, в Перл-Харборе погибли 2403 человека, а количество потопленных или серьезно поврежденных кораблей достигало 19[184], включая 8 линкоров, четыре из которых не подлежали ремонту[185]. Но в секретном докладе, с которым Уинстон Черчилль ознакомился во время своего визита в Соединенные Штаты, говорилось, что потери «были значительно выше, чем [то], что опубликовано в прессе[186]». Несмотря на масштаб катастрофы в Перл-Харборе, а также на последовавшее за этим расследование Конгресса и насмешки со стороны изоляционистов, президент сохранил доверие американского народа. Для тысяч мужчин и женщин, собравшихся у Белого дома вечером 7 декабря, и для миллионов, которые услышат сообщение об объявлении войны на следующий день, Рузвельт оставался непререкаемым авторитетом и национальным лидером. Он сохранил страну во время Великой депрессии, и граждане были уверены, что он благополучно проведет их через великую войну.
На следующий день после событий в Перл-Харборе, когда британский министр иностранных дел Энтони Иден лежал в лазарете тяжелого крейсера «Кент» с тяжелой формой желудочного гриппа, из Лондона пришла неожиданная новость. В середине декабря Черчилль решил отправиться в Америку. Иден попытался отговорить премьера. Через несколько часов он должен был вылететь в Россию и чувствовал, что с политической точки зрения будет неправильно, если и премьер-министр, и министр иностранных дел покинут страну в разгар войны. К тому же это негативно сказалось бы на общественном мнении. Но Черчилль не хотел слушать ни Идена, ни Рузвельта, который предложил премьер-министру отложить визит до января. Сообщения летали туда и обратно между Даунинг-стрит и Северной Шотландией, где стоял «Кент». Когда пришла последняя телеграмма из Лондона, Черчилль все еще собирался отправиться в Вашингтон в середине декабря, а Иден – в Москву через несколько часов.
Иден не горел желанием туда ехать. Предстоящее путешествие было для него морским эквивалентом крестного пути. Оно включало в себя пятидневное плавание до Мурманска – города на северной оконечности СССР – под ледяным ветром по бурному морю, кишевшему немецкими подводными лодками. Затем министра ждала пяти– или шестидневная поездка на поезде до Москвы – в зависимости от того, как часто поездной бригаде придется останавливаться, чтобы расчистить пути от снега.
По мере того как «Кент» продвигался на север, солнце все глубже опускалось за горизонт и световой день сжимался до тонкой ленты холодного света, пробивавшейся примерно на час ближе к полудню. В конце концов солнечный свет полностью исчез, температура упала до пятнадцати градусов мороза, и «Кент» четыре дня шел через бурное море в полной темноте. На пятый день показался Мурманск и небо немного прояснилось. На юге горизонт озарил густой лимонный свет, а над улицами и пирсами города развевались кроваво-красные советские флаги. Сэр Александр Кадоган, один из британских делегатов, подумал, что форма российского почетного караула на фоне свежего снега выглядела розовато-лиловой.
Пять дней спустя неулыбчивый Сталин встретил Идена в своем кремлевском кабинете с длинным списком претензий, который включал отказ Великобритании открыть второй фронт на Западе для ослабления давления на Советский Союз и слишком маленький объем британской военной помощи. За этими жалобами скрывалось серьезное беспокойство. Черчилль всю свою сознательную жизнь был ярым антикоммунистом. Можно ли доверять его обещаниям о поддержке? «Московская хартия» – документ, который Иден представил Сталину 16 декабря, должна была развеять опасения Советского Союза по поводу поддержки Великобритании. Она содержала несколько предложений по англо-советскому сотрудничеству, в том числе оказание помощи в послевоенном восстановлении и поддержку экономики. Когда Иден закончил говорить, Сталин высказал несколько общих замечаний, а затем поднял тему, которая действительно его волновала: послевоенные границы Европы. Учитывая, что немецкая армия двумя неделями ранее была у ворот Москвы и все еще представляла собой серьезную угрозу, казалось, что говорить о послевоенных границах преждевременно. Иден сказал, что он не уполномочен обсуждать этот вопрос, и перевел разговор на менее острую тему послевоенного восстановления.
Следующим вечером Сталин и Иден встретились снова, на этот раз в кремлевском кабинете, украшенном огромными фотографиями Ленина, Энгельса и Маркса. На встрече также присутствовали остроумный и резкий Алекс Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел, и Стаффорд Криппс, британский посол в России и заметная фигура в левых лондонских кругах, действовавший как секундант Идена. Секундантами Сталина были приветливый Майский и зловещий Молотов. Сталин снова применил прием, который использовал на встрече с Бивербруком и Гарриманом. Историк Элизабет Баркер в своей книге «Черчилль и Иден на войне» описала это следующим образом: «На первой встрече с высоким гостем Сталин был „приятным и радушным“, на второй – „суровым и холодным“, а на третьей – „тихим и доброжелательным“, чтобы гость покидал его с благодарностью „за небольшое снисхождение“».
Во время второго визита Идена в Кремль в СССР вовсю шли репрессии, погромы и отправка людей в лагеря[187]. Советского вождя опять больше всего волновали послевоенные границы СССР. В 1939 и 1940 годах, предчувствуя неизбежность войны, он создал буферную зону. Чтобы ступить на советскую землю, немцы должны были пробиться через аннексированные прибалтийские государства – Эстонию, Литву и Латвию. Теперь, вдохновленный успешной защитой Москвы, Сталин хотел, чтобы Великобритания признала Прибалтику частью Союза Советских Социалистических Республик. Когда Иден повторил, что Великобритания и Соединенные Штаты обязались не обсуждать вопросы границ до окончания войны, Сталин стал недипломатично резким. По его словам, он был «удивлен и потрясен тем, что правительство г-на Черчилля отказывается признать притязания Советского Союза относительно Балтии и Восточной Европы». Затем вождь добавил: «Если [Великобритания] не хочет поддержать нас в этом вопросе… думаю, будет лучше отложить [другие] наши договоренности. <…> Если советские граждане узнают, что после всех их жертв союзная нам Великобритания не захотела поддержать притязания СССР относительно стран Балтии… они будут воспринимать договоренности [с Великобританией] просто как клочки бумаги».
В ту ночь Иден вернулся в гостиницу раздосадованным. Рузвельт и Черчилль ясно дали понять, что не собираются обсуждать границы до конца войны. Но они говорили так из принципа, а Сталин, напротив, рассуждал, исходя из имеющихся фактов. В декабре 1941 года 90 % немецких войск сражались на территории СССР, и ценой двух миллионов погибших Советский Союз остановил эту армию – самую сильную в мире. В ту ночь Иден лег спать, размышляя, на чью сторону должна встать Великобритания – Сталина или Рузвельта, и спрашивая себя, могут ли оказаться правдой слухи о секретных советско-германских переговорах[188].
Десятого декабря, через два дня после отъезда Идена в Москву, Уинстон Черчилль читал донесения в своей спальне, когда зазвонил телефон. Голос на другом конце линии был знакомым, но у звонящего был «странный кашель», подумал Черчилль. Адмирал Дадли Паунд в течение нескольких секунд собирался с духом, а затем объявил премьер-министру, что у него плохие новости: «Вынужден сообщить вам, что „Рипалс“ и „Принц Уэльский“ [линкор, доставивший Черчилля на конференцию в заливе Пласеншиа] потоплены у берегов Малайзии». Том Филлипс, капитан «Принца Уэльского», ушел на дно вместе с кораблем. Как позже признавался Черчилль, он был рад, что находился в одиночестве в тот момент, когда позвонил Паунд: «За всю войну я ни разу не испытал такого сильного шока. Теперь в Индийском или Тихом океане не было крупных британских или американских кораблей – лишь те, что уцелели после Перл-Харбора и теперь спешили обратно в Калифорнию. На всей этой огромной акватории властвовала Япония, а мы были слабыми и беззащитными».
Когда новости о нападении японцев достигли «Волчьего логова», штаб-квартиры фюрера в Восточной Пруссии, тот «от удовольствия хлопнул себя по бедрам» и заявил: «Теперь мы просто не можем проиграть войну. У нас есть союзник, который три тысячи лет не знает поражений». Геббельс после новостей из Перл-Харбора также поверил в неминуемую победу. «Это значительно укрепит наши позиции на Ближнем Востоке, в Атлантике и Северной Африке», – заявил он. Иоахим фон Риббентроп, министр иностранных дел Германии, отчасти согласился с Геббельсом: вступление Японии в войну укрепит международное положение Германии. Но Риббентроп не видел никакой выгоды в объявлении войны Соединенным Штатам. Германия уже воевала с двумя крупными державами. Более того, чтобы заставить Америку держаться подальше от Европы, было вовсе не обязательно объявлять ей войну. Перл-Харбор, Филиппины, Гуам, острова Мидуэй – интересы Соединенных Штатов в Тихом океане будут удерживать их там долгие годы. Но убедить Гитлера было невозможно. «Если мы не встанем на сторону Японии, пакт[189] будет мертв в политическом смысле», – сказал он Риббентропу. Десятого декабря[190] Германия объявила войну США. На следующий день Гитлер поблагодарил провидение за то, что ему доверено «ведение исторической борьбы, которая решительно определит не только нашу немецкую историю на следующие тысячи лет, но и историю всей Европы». Он упрекнул Рузвельта в увеличении государственного долга Америки и заявил, что нападение японцев «на Перл-Харбор подарило… порядочным людям всего мира чувство глубокого удовлетворения». Он обвинил «вечного жида» в большевизме и, безуспешно пытаясь пошутить, сравнил Атлантическую хартию с «лысым парикмахером, рекомендующим свое безупречное средство от выпадения волос».
Одиннадцать дней спустя, 22 декабря, «Герцог Йоркский[191]» доставил Черчилля в Хэмптон-Роудс, штат Вирджиния. Планировалось, что Черчилль со своими соратниками отправится в Вашингтон вверх по реке Потомак, но в последний момент премьер-министр передумал и приказал доставить их в столицу самолетом. Спустя 45 минут врач Черчилля Чарльз Уилсон вместе с лордом Бивербруком и Авереллом Гарриманом кружили над столицей на борту самолета «Локхид Лодстар». Глядя на мерцающие рождественские огни на людных улицах, доктор Уилсон вспомнил чувство, которое он не испытывал с того сентябрьского утра[192], когда усталый голос Невилла Чемберлена объявил о начале войны между Великобританией и Германией: чувство безопасности. Не было ни тревожных прожекторов, рассекающих небо своими лучами, ни машин скорой помощи, с визгом несущихся по развороченным улицам, – только счастливые покупатели и Санта-Клаусы на каждом углу. Над национальным аэропортом Вашингтона «Локхид» медленно сделал круг в сумеречном небе, затем опустил нос и приземлился на специальном участке аэродрома, где Рузвельт ожидал британских гостей. После встречи с президентом Уилсон пришел к выводу, что Черчилль был прав: Рузвельт обладал «выдающимся умом». Час спустя Элеонора Рузвельт раздраженно спрашивала помощницу, почему никто не сказал ей, что ожидается визит премьер-министра, а Черчилль тем временем стоял у стола в пресс-центре Белого дома, попыхивая сигарой и обмениваясь колкостями с вашингтонскими журналистами. «В ту ночь я уснул сном праведника, – позже писал он. – Соединенные Штаты вступили в войну и собирались биться насмерть». Так закончился первый день Первой Вашингтонской конференции под кодовым названием «Аркадия»[193].