Книги

Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах. Опыт чтения

22
18
20
22
24
26
28
30

Замечательно, что она пользовалась при этом метафорой из области домашнего пространства, «два подвала памяти» (заимствованная из стихотворения Ахматовой, эта метафора уже присутствовала в их разговорах). Для Чуковской загадка «то же время, те же факты – а память разная» имела значение и как проблема свидетельства – ведь ее записки были дневником на двоих. Если, живя бок о бок, они с Ахматовой могли помнить разное – каков же был статус ее записей?

«Сейчас Лидия Корнеевна расскажет вам, что такое тридцать седьмой»

Закончим эту главу не обобщениями, а виньеткой.

Весной 1964 года Ахматову посетила ее первый биограф, британская исследовательница Аманда Хейт (Amanda Haight). Ожидая ее визита, Ахматова просила прийти и Чуковскую. Совместная беседа приняла неожиданный характер. В записках Чуковская описала эту поразительную сцену. (Эта сцена уже была предметом проницательного анализа233.)

– Я посплю, – объявила Анна Андреевна, – а вы, обе, отойдите туда, к окну, и сядьте возле столика. Аманда! Сейчас Лидия Корнеевна расскажет вам, что такое тридцать седьмой… (3: 219).

Чуковская оказалась в затруднительном положении. Как рассказать про «тридцать седьмой»? При этом она должна была рассказать и от себя, и от лица Ахматовой, молчаливое присутствие которой доминировало над ситуацией:

Мы сели. Анна Андреевна повернулась на бок, спиной к нам. Рассказать про тридцать седьмой! <…> Дело не только в том, что Аманда – иностранка. То есть знает одно: в Советском Союзе при Сталине был террор <…> или, как нынче принято это называть: «массовые нарушения социалистической законности», «последствия культа личности Сталина». <…> Да ведь террор начался и длится с 1917 года по сей день. Но каждый год у него иная степень массовости, иная направленность. <…> Что знает англичанка о ночах террора, о днях и ночах террора? Кроме самого слова? <…> Да и не англичанка, не иностранка, а любой наш соотечественник младшего поколения? <…> Все разъединены, и у большинства память уворована. <…> Человек деревенский? Человек городской? Интеллигентный? Неинтеллигентный? Все знают и помнят разное. Если вообще помнят (3: 220).

Этот диалог с самой собой перебирает разные причины, по которым рассказать о самом главном опыте жизни советских людей едва ли было возможно. Прежде всего, не было надежного слова: «террор», или «массовые нарушения социалистической законности», или «последствия культа личности Сталина». Кроме того, датировка не была ясна: «тридцать седьмой… Да ведь террор начался и длится с 1917 года по сей день». Наконец, существовала проблема слушателя: «Что знает англичанка о ночах террора, о днях и ночах террора? Кроме самого слова?» (Как мы видели, фраза «ночи террора» имела глубокое значение для современниц.) Но трудности не ограничивались проблемой иностранца: «Да и не англичанка, не иностранка, а любой наш соотечественник младшего поколения?» Впрочем, дело было не только в поколении, а в атомизации советского общества, а также в повальном лишении людей памяти: «Все разъединены, и у большинства память уворована». Она продолжала в классовых категориях: «Человек деревенский? Человек городской? Интеллигентный? Неинтеллигентный? Все знают и помнят разное». Наконец, проблематичным было и наличие памяти как таковой: «Если вообще помнят».

Несмотря на такие сомнения, Лидия Чуковская создала в «Записках об Анне Ахматовой» документ огромной силы, исполненный этнографической точности, саморефлексии и морального пафоса. Этот документ открывает доступ, как он ни был ограничен, в мир интеллигентного человека – на примере двух женщин, связанных общим опытом (но различными в некоторых своих реакциях), показывая, как советская власть, сталинский террор и война сформировали их интимную жизнь и их самоощущение.

***

А что же мы знаем о другом человеке – неинтеллигентном, деревенском, о котором думала Чуковская? Что испытал, знал и помнил такой человек? Среди опубликованных после конца советской эпохи человеческих документов имеется и история жизни, написанная деревенской женщиной. Эта история – предмет следующей части.

ЧАСТЬ 3. ЗАПИСКИ ЕВГЕНИИ КИСЕЛЕВОЙ–КИШМАРЕВОЙ–ТЮРИЧЕВОЙ

Евгения Григорьевна Киселева (1916–1990), пенсионерка из небольшого шахтерского городка в Украине, написала историю своей жизни в надежде, что на ее основе снимут кино. Придумала она и название: «Киселева Кишмарева Тюричева» (sic!). (Кишмарева – ее девичья фамилия, Киселева – по первому, а Тюричева – по второму мужу.) В 1976 году она послала тетрадь с рукописью на Киностудию имени М. Горького. Рукопись Киселевой попала к редактору киностудии Елене Ольшанской, которая приложила много усилий, чтобы ее напечатать, но добилась публикации только в 1991 году, когда история жизни Киселевой в отредактированном виде появилась в журнале «Новый мир» (c предисловием поэта Олега Чухонцева)234. Оказавшись в «Народном архиве», рукопись Киселевой (с годами она исписала еще две тетради) привлекла внимание двух исследователей – социолога Наталии Никитичны Козловой и лингвиста Ирины Ильиничны Сандомирской. Они расшифровали трудночитаемую рукопись и подготовили ее к печати, сохранив особенности правописания и грамматики, далекие от нормативного языка. (В публикации «Нового мира» язык был приближен к норме.) В 1996 году Козлова и Сандомирская опубликовали текст Киселевой, а также свою исследовательскую интерпретацию («чтение») этого текста (превышающую его по объему) в виде небольшой книги под названием: «„Я так хочу назвать кино“. „Наивное письмо“: опыт лингво-социологического чтения». История публикации записок Киселевой представляет интерес сама по себе, и мы к ней еще вернемся. Но прежде предложу свое прочтение этого текста – оно отличается от прочтения Козловой и Сандомирской. Их труду я обязана возможностью ознакомиться с этим замечательным текстом. Текст цитируется здесь и далее по их изданию235.

Как читатель узнает из ее повествования, Киселева родилась и выросла в крестьянской семье в деревне Новозвановка Луганской области. Она считала себя русской, но посещала украинскую школу. В пятом классе ее образование закончилось. В 1932 году, во время голода, от которого погибли многие в этой области, она переехала в соседний городок Первомайск, где ей удалось устроиться официанткой в шахтерской столовой, благодаря чему (как она замечает в своих записках) ей удалось выжить (227). Записки Киселевой открываются описанием начала войны 22 июня 1941 года. Война проходит через всю историю ее жизни, и эта тема преобладает во всех трех тетрадях. Сталинский террор там не упомянут (как кажется, Киселева не заметила террора).

Язык записок Киселевой, которая плохо владела грамотой, идиосинкратичен. Она непоследовательна в делении речи на отдельные единицы и часто сливает слова и предложения. В тексте почти нет деления на абзацы, знаки препинания часто отсутствуют. Правописание также ненормативное, с элементами фонетической транскрипции. Использование заглавных букв нерегулярно, причем Киселева часто пишет важные для нее понятия с заглавной буквы («Война», «Водочный мир»). В некоторых случаях она смешивает русскую речь с украинской; имеются и черты южнорусского диалекта (что является обычным для этой области). Бросаются в глаза особенности синтаксиса: эллиптические конструкции и слияние синтаксических единиц в полипредикативные конструкции. Часты случаи перехода от настоящего к прошедшему времени и наоборот, а также конструкции, сливающие прямую и косвенную речь. Эти особенности языка (описанные здесь без претензии на научный лингвистический анализ) говорят о важном качестве текста: записки Киселевой являются продуктом устной культуры и носят в себе явные черты устности236. Как отмечают и опубликовавшие записки исследователи, Киселева пишет по слуху, и ее записи напоминают транскрипцию устной речи, причем речи человека, не получившего образования. Тем не менее, как я надеюсь показать, записки Киселевой – это повествование компетентного и талантливого рассказчика, и они производят огромное впечатление на читателя.

Этот замечательный документ создает особую ситуацию рецепции: автор и читатель, включая и редактора или издателя, принадлежат к разным социальным группам и говорят на разных языках237. При первой публикации, в «Новом мире» в 1991 году, записки, «выхваченные из самой гущи народной жизни», были представлены как нечто подлинное, или «настоящее», и в этом качестве – как художественная литература: «это документальное, к концу почти склеротическое письмо аутентично, потому художественно…»238 (Напомним, что именно в «Новом мире» в 1962 году была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича», в которой Солженицын, используя сложные повествовательные формы для передачи чужой речи, говорит от лица русского крестьянина, заключенного в лагере.) При повторном издании в 1996 году записки Киселевой, тщательно транскрибированные, обратились в предмет научного исследования и подверглись социологическому анализу и лингвистическому комментарию. Козлова и Сандомирская подошли к этому тексту в двойной перспективе – как к особой языковой практике, которую они назвали «наивное письмо» (по аналогии с «наивной живописью»), и как к самоописанию особого этноса – крестьянской культуры, насильственно модернизованной в годы советской власти. Для ее издателей жизнеописание Киселевой – это история о трансформации старых крестьянских ценностей и обычаев в процессе взаимодействия с новыми, советскими. Как часть деревенской культуры – это мир, «где все друг друга знают»239. Как часть советского строя – это существование в условиях исторических катастроф, недостатка ресурсов и социального разложения, в котором выживание становится главной проблемой и главной целью240.

В свою очередь, я также вижу этнографическую ценность этого текста, богатого описанием культурных практик и каждодневного быта241. Однако я постараюсь прочитать его и в соответствии с авторскими интенциями – как автобиографические записки, которые стремятся представить историю жизни автора, предназначенную для экранизации, на фоне истории страны. Как автобиографическое произведение записки Киселевой открывают доступ (пусть и ограниченный) к жизни автора, показывая, как советская власть повлияла и на жизнь этой крестьянской женщины, и на создание истории ее жизни.

Тетрадь 1: «когда началася война в 1941 году…»

Первая тетрадь, посланная на киностудию в качестве материала для сценария, рассказывает более или менее последовательную историю, охватывающую период с 22 июня 1941 года (первый день войны) по настоящее время, когда Киселева завершила свою рукопись, 24 февраля 1976 года, в дни Двадцать пятого съезда партии242. Начинает она с предыстории:

В детстве я жила невесьма матерялно хорошо, семя моя была большая. Отец, мать, систра Нюся, Вера и два брата – Ваня, Витя и я. 17 лет я вышла замуж. Это в 1933 году. Был у меня муж Киселев Гаврил Дмитриевич. Жыли мы с ним 9 лет было у нас два сына Витя и Толя, рожденые в 1935 году 5.IV, а Анатолий с 1941 г. 22 июня. Жили мы с мужом очень хорошо, но когда началася война в 1941 году она нас розлучила навсегда. и началися мои страдания (89).

Так, в эпическом стиле, напоминающем русскую сказку («был у меня <…> жили мы <…> было у нас»), но с календарными датами, начинается история жизни, исполненной страдания, которое укоренено в войне. Киселева вновь и вновь повторяет, как заклинание, историческую дату рождения сына: «1941 года 22 июня Анатолий родился в день Войны») (210). В продолжение всей тетради (а также и в последующих) она связывает свою жизнь со страданием, страдание – с разлукой с мужем, а разлуку – с войной. С точки зрения автора, именно совпадение личного и общего в точке страдания делает ее жизнь достойной внимания.

Когда муж Киселевой ушел на войну, она с детьми переехала к родителям в деревню, и вскоре ее оккупировала немецкая армия. Артиллерийский снаряд попал в их дом (в тот самый момент, когда мать Киселевой поднялась из погреба, где семья пряталась во время обстрела, чтобы завести стенные часы). Повествование замедляет темп, как будто при замедленной проекции на экране, останавливаясь на образах разрушения, смерти и разложения. Тело матери, непохороненное, лежит в развалинах дома, раны отца, которому раздробило ногу, кишат червями, а «рибенок чуть несгнил в пиленках, не высушить, не погреть, не скупать…» (92). Киселева описывает, как она везет раненого отца на тачке в немецкий полевой госпиталь: «я его везу а он кончается, положили на пол а он, скончался» (91). Шаг за шагом она описывает бой в селе Новозвановка: