Спасибо, Зелик. Только защита его уже ничего не меняла: администрация тоже приняла решение – свое.
– Радзинский, с вещами – пять минут на сборы, – приказал “кум” и велел конвойным вывести меня из “хаты”. – А вы, – обратился он к остальным, – кончайте “бузу”: вам здесь до мая сидеть. Будете препятствовать работе администрации, “уйдете” не в ссылку, а обратно по зонам – по 77-й прим.
Какая здесь на хуй 77-я прим? Это статью использовали после подавления бунтов, а тут тюрьма просто “упала”! Кому он “гонит” эту “парашу”: люди-то все бывалые.
Я не стал протестовать: не было сил, да и бессмысленно. Собрал “сидор”, попрощался с камерой и пошел на выход.
Я не понимал, почему меня “дернули” с вещами: значит, после ШИЗО не вернут обратно в “хату”? А куда? Кроме нашей, в транзитном крыле была еще женская камера и две “хаты” для туббольных. И почему мне не зачитали приказ о водворении в штрафной изолятор с оглашением срока наказания? Что-то было не так.
Я был убежден, что меня ведут на склад сдать рюкзак, а оттуда в ШИЗО. Меня, однако, провели по каким-то коридорам в другой корпус, где водворили в крохотную пустую “двойку” – камеру с двумя сдвоенными “шконками”. Такие камеры обычно бывают “на спецу” – в спецблоке усиленного режима содержания заключенных – особо опасных или особо важных.
Я сел на нижнюю “шконку” и огляделся: “намордник”, свет с улицы – белесая полоска. Маленький стол с прикрученной к нему лавкой, на стене – квадраты ячеек для вещей. “Параша” – дырка в углу рядом с раковиной. Тюрьма как тюрьма: не хуже, не лучше.
Я засунул рюкзак под “шконку”, снял ботинки и лег спать, накрывшись телогрейкой. И будто провалился в болото – с головой.
Если б я писал художественное произведение, здесь был бы хороший момент для метафоры, литературного тропа: что, мол, свет проникал с улицы узкой полоской надежды и прочая херня. Или описал бы, как герой думал о своей загубленной молодой жизни, осознав весь ужас ситуации: вдруг его не выпустят в ссылку, а оставят в этой крохотной камере до конца жизни? Заживо погребенный – с младых лет до горестной кончины. Как он стоит под забранным “намордником” маленьким окошком и думает о своей любви, о долге, о родине, наконец. И в открывшийся ему мрак отчаяния проникает песня, ну, скажем, соловья, возвращая его к жизни.
Слезы, катарсис, аплодисменты, занавес. Зрители забирают в гардеробе пальто и отправляются по домам.
Ни о чем подобном – умном и возвышенном, – как, впрочем, и ни о чем другом я не думал, а просто лег спать.
Проснулся, когда вечером принесли ужин, от которого отказался. Пошел к раковине попить воды и неожиданно осознал, что чувствую себя легко, словно сон влил в меня силы. Потом я где-то читал, что после первичного выхода токсинов из организма во время голодовки наступает легкость. Судя по всему, она у меня наступила.
Утром следующего дня меня “выдернули” из одиночки без вещей и повели куда-то в главный корпус тюрьмы. Я посчитал, что уже голодаю восемь дней, и, стало быть, меня сейчас будут кормить насильно: засунут трубку в нос и закачают питательный раствор. Отвратительная, унизительная и крайне болезненная процедура. Но быстро понял, что ошибся, – меня вели не в медблок.
Вместо санчасти меня привели в комнату без окон, похожую на комнату для свиданий, где сидел коренастый мужчина с круглым лицом в гражданском костюме. На столе перед ним лежало мое заявление об объявлении бессрочной голодовки.
Мужчина приветливо улыбнулся и показал на стул:
– Присаживайтесь, Олег Эдвардович. Чай будете?
Я поблагодарил и отказался: я не знал, кто он, и не собирался с ним распивать чаи. Кроме того, я уже пил много чая с утра, когда во время раздачи завтрака мне дали чайник.
– Дроздов Василий Николаевич, сотрудник Управления госбезопасности по Томской области, – представился круглолицый. – По поводу вашего заявления.
ГБ. Значит, заявление мое все же до них дошло, и они, проконсультировавшись с Москвой, решили реагировать. Я ждал.
– Почему отказываетесь от еды, Олег Эдвардович? – поинтересовался Дроздов. – У вас и так здоровье не очень: язвенная болезнь, гастрит. Доведете себя до обострения.