Противоборствующие силы воевали между собой, пытаясь повести страну по абсолютно противоположным путям: с одной стороны, при Черненко была предпринята закончившаяся полным провалом политическая реабилитация Сталина; с другой стороны, напечатали антисталинскую повесть Бориса Васильева “Завтра была война”. Сам Черненко, будучи смертельно больным уже во время избрания генеральным секретарем ЦК КПСС, не оставил сомнения в своих симпатиях, лично объявив решение о реабилитации и восстановлении в партии 94-летнего сталиниста Молотова.
Но реабилитировать и восстановить дорогую сердцам Вячеслава Михайловича и самого Константина Устиновича сталинскую эпоху не удалось, поскольку в стране, как реакция ядерного распада, начался удивительный процесс распада страха перед властью: наши лидеры оказались больны, слабы и смертны. Члены Политбюро умирали, вымирали один за другим, и вместе с ними умирал страх народа перед застывшими на трибуне Мавзолея старичками в шапках “пирожок”. Они оказались немощными старцами, и такими же немощными стали казаться и их идеология, и методы контроля и наказания за отступничество от официальной линии партии и правительства. В отличие от предсказания председателя Мао ветер с Запада начал довлеть над ветром с Востока.
Перемены эти доходили до меня отголосками – статьями в газетах, напечатанными книгами, намеками в письмах из Москвы. ЛЗП Большой Кордон жил своей жизнью – смена сезонов, повал и вывозка леса, посевная и уборка урожая, рыбалка, сбор и заготовка грибов. И тем не менее я чувствовал, что что-то меняется, что-то разлаживается, и заведенный на заре революции маховик советского карательного механизма сбавил обороты, а потом и вовсе сбился.
В марте 1985-го умершего Черненко сменил Горбачев. Большой Кордон как-то пропустил это эпохальное событие: морозы, пытаясь продлить свое время, схватили землю, и термометр опустился ниже пятидесяти. Мы не ходили на работу и теряли деньги. И вдруг – к концу марта – холод отступил разом, и началась оттепель. Погода, видать, знала, что происходит в стране, а мы – нет.
Гэбэшное и милицейское начальство были лучше осведомлены о переменах курса, хотя, думаю, и сами еще не очень понимали, куда все это в конце концов придет. Они, однако, решили держать потенциально проблемных людей ближе под наблюдением, и в июне 1985-го пришло предписание о переводе меня в Асино.
Кальтенбруннер открыто радовался, что избавился от хлопотного ссыльного. Гормолысова тоже не скрывала радости, что ей не придется больше ездить в Минаевку три раза в месяц. По переезде в Асино она торжественно выдала мне новое удостоверение ссыльного с новым адресом и красивым номером 444, из чего я понял, что нас, ссыльных, в Асиновском районе Томской области как минимум это число.
Главной проблемой в Асине было жилье: где поселиться? В Большом Кордоне мы жили в колонии, и с нас удерживали за это три рубля в месяц в пользу леспромхоза, которому принадлежал барак. В Асине же я не представлял, где и как искать жилье. Работу я собирался найти на Асиновском леспромкомбинате, куда мы отправляли лес, но жилье комбинат не выделял.
Я попросил Колю Бакакина подвезти меня в Асино – походить по городу, не сдает ли кто жилье. Оказалось, что бывший Колин “семейник”, с которым он сидел на “строгаче” под Мариинском, недавно “откинулся”, но живет не в материной избе в Асине, а у женщины Клавдии (которую Коля, судя по его комментариям, знал более близко, чем могла бы одобрить его жена). Эту избу Коля и предложил мне снять.
Мы приехали в Асино, быстро нашли Колиного приятеля Веньку Малышева и пошли смотреть материну избу на улице Фурманова. Мать умерла, не дождавшись сына из лагеря, и дом стоял пустой и вымерзший. Дом, собственно, был маленький покосившийся сруб, больше похожий на сарай с темными сенями, где была сложена небольшая поленница, и одной комнатой, разделенной русской печью на спальню и кухню. На кухне стояли стол и табурет. Спальня – за перегородкой, между которой и печью был открытый проход в кухню, – встретила нас паутиной по углам: у бревенчатой стенки стояла старая железная кровать, на которой умерла Венькина мать, а шкаф забрал наследник, должно быть, в качестве приданного. Больше у его покойной матери, кроме кухонной утвари, отродясь ничего не было.
Венька торжественно показал мне две отодранные доски в сенях, державшиеся на одном гвозде.
– Это зачем? – не понял я.
– Как же? – удивился Венька. – Зимой загребет тебя по крышу, ты ж дверь не откроешь. Вон здеся из сенцов выбраться могёшь, через снег лопатой пошурумкаешь, и давай отгребай туда-сюда.
Вот так странно и образно объяснялся мой арендодатель Вениамин Малышев. Нужно сказать, что он был прав: я однажды проснулся поздно утром – был выходной – и не понял, отчего так темно. Оказалось, что за ночь избу замело под крышу, и мне пришлось вылезать через отодранные доски в сенях с лопатой и “шурумкать туда-сюда”. Такое случилось раза три за мою жизнь в доме на улице Фурманова в Асине.
Мы сговорились на двадцать рублей в месяц, и Венька сохранял за собой право сажать картошку на участке. Договор – под надзором Коли Бакакина – был торжественно скреплен покупкой дешевого спиртного. Я с ними пить не стал: нужно было поставить себя непьющим, тем самым отделившись от общего повального пьянства. Коля и Венька не очень настаивали и быстро, без закуски, выпили бутылку водки в холодном доме – стоя, после чего собрались за другой. Я попрощался и отправился на леспромкомбинат договориться о работе. Началась новая жизнь в новом месте.
Срубили нашу елочку
Жизнь моя в Асине протекала тоскливо: я жил один в покосившейся от времени избе, где недавно умерла старая женщина, и спал на расшатанной кровати, на которой она умерла. Спал я на этой кровати один, поскольку мои жена и дочь, которую я пока не видел, жили в Москве и не могли ко мне приехать: Маша была серьезно больна и нуждалась в постоянном врачебном присмотре.
Алёна рвалась обратно, и наша переписка и редкие, заказанные за два дня на асиновской почте телефонные переговоры состояли в основном из моих уговоров не тащить Машу в Сибирь. А оставить Машу с моей мамой Алёна отказывалась. Впрочем, Алёна рвалась ко мне все меньше и меньше, поскольку хлопоты о Машином здоровье занимали все ее мысли, не оставляя места нашей любви: вся любовь была отдана маленькой и постоянно больной девочке.
Я устроился в леспромкомбинат на сортировку. Работа эта была не легче повала, а в чем-то, может, и тяжелее. На пилораму, куда я просился, меня, к счастью, не взяли, а то – с моей ловкостью – остался бы без рук. Там я и проработал до следующей весны.
Особенно тяжело приходилось зимой. Меня поставили на транспортер, тащивший бревна вдоль насыпи. Лесовозы подъезжали к дальнему концу транспортера, и кран цеплял вязанные тросом пакеты бревен. Вдоль дороги сугробами нависали штабеля привезенных стволов. Стволы косо торчали поперек, лесовозы иногда задевали за такой ствол, и он качался, расшатывая весь штабель.
Стояли морозы, и бревна трещали, будто сами мерзли. Мы работали посменно, и рано утром, когда вокруг плыла предрассветная мгла, прожектора освещали насыпь, на которой мы стояли в ряд с баграми в руках.