Чекмарь – из упрямства и привычки с ней спорить – не соглашался и неожиданно занял крайне либеральную позицию:
– Тебя, блядь старая, не спросили, – высказался Чекмарь. – Своих нарожала бы и ремнем драла. А чужих учить – каждый горазд. Пусть живут как хотят. Пока могут.
Он первым начал звать Алёну “дочкой”. Вслед за ним и остальные. Только тетя Настя шипела и звала Алёну “девка”, постоянно критикуя все, что та делала. Все ей было не так. Алёна, впрочем, не обращала на тетинастино недовольство никакого внимания: ей все нравилось.
И вправду – вокруг стояла удивительная жизнь: запорошивший все видимое глазу снег и всюду проникавший мороз; покрытые наколками рецидивисты, делившие с нами наш первый общий дом; санки, на которых местные женщины возили по поселку детей и тяжелые сумки с продуктами; хриплый отрывистый лай собак морозными вечерами и косой желтый свет луны, освещавший с наступлением ночи нашу любовь в огороженном фанерой закутке рядом с каптеркой. Наша узкая кровать не казалась нам узкой. И наша тяжелая жизнь не казалась нам тяжелой.
Никакой работы для Алёны на ЛЗП не было, а к помощи по бараку невзлюбившая ее тетя Настя не подпускала Алёну близко. Чекмарь научил Алёну топить печь, и она приносила сложенные в широких сенях поленья и складывала их горкой у всегда топившихся печек: в общей комнате, где играли в карты и домино, и на кухне, где заправляла тетя Настя. Печки давали тепло по всему бараку, но для этого нужно было держать двери открытыми. Так колонийные и жили – с открытыми настежь дверями.
Через полтора месяца после приезда Алёна сообщила мне, что беременна.
Я только вернулся со смены – усталый, промерзший и голодный. Алёна ждала меня с нехитрым обедом, приготовленным под ворчанье тети Насти, и мы унесли еду в нашу комнату, где и ели: Алёна – забравшись на кровать с ногами, а я на перевернутом ведре, служившим стулом.
– Олеж, – сказала Алёна. – У нас будет ребенок.
Я – со свойственной мужчинам тупостью – воспринял это не как информацию, а скорее как пожелание на будущее. И кивнул, наматывая на вилку макароны: будет так будет. Когда будет.
– Надо комнату побольше, – неожиданно проявила столь несвойственную ей практичность Алёна. – Чтобы кроватка помещалась. И игрушки: нужно много игрушек.
Я перестал наматывать макароны: до меня дошел смысл ее слов – у нас будет ребенок. Причем не в отдаленном будущем, не ребенок как общее пожелание, как идея, а настоящий ребенок. Живой.
В ту ночь мы долго не спали, обсуждая грядущие перемены: где станем жить, как назовем, во что с ним играть. Мы были отчего-то уверены, что у нас непременно будет мальчик. А как еще?
На следующий день я – перед разводом бригад по делянкам – отозвал Олексу Тарасыча в сторону и сообщил ему радостную весть. Тарасыч выслушал, помотал большой седой головой и ничего не сказал. Однако после съема с работы провел со мной беседу.
– Тебе хату нужно шукать, – посоветовал Тарасыч. – В бараке с малы́м жить не можна. Его купать нужно, пеленать. А на ЛЗП вильных хат нэмá. С Кальтенбруннером поговори: може, он тебе в Минаевку переведет, на квартиру к людя́м встанешь.
Через три дня я поехал в контору, где обрадовал Кальтенбруннера.
Он неожиданно принял новость близко к сердцу:
– Ты что делаешь, Радзинский? – потеряв обычное спокойствие, строго вопрошал Иван Иванович. – Ты о чем головой своей блядской думал? У тебя ж нет ни хуя, да еще сроку пятера впереди! Куда тебе детей заводить?!
Он, конечно, был прав. Понимая это, я смущенно мялся и бубнил что-то типа: “Иван Иваныч, я ж не знал. Так получилось”.
– Чего получилось? – заорал Иван Иванович. – Головой бы думали оба, ничего бы и не получилось! Нашли где детей рожать! У меня здесь ни врача, ни медсестры нет, и чего делать будешь, когда время придет?! А проверяться у акушера – куда она поедет? В Асино, что ли? Не наездишься. И жить вам с ребенком негде: в колонии же не останетесь.
– Может, в Минаевке снимем комнату у кого-нибудь? – предположил я.