Книги

Семь сувениров

22
18
20
22
24
26
28
30

– Единственное, что я могла бы посоветовать вам, ищите последнее письмо Андрея отцу… Оно пришло в день его смерти… Я видела конверт. Практически это самые последние строки, которые он читал в своей жизни…Оно где-то там, в квартире. Я, к сожалению, не знаю, где именно. Оно затерялось среди вещей, среди бумаг…

Из закрытой комнаты снова послышался шум. Краснов отчетливо услышал детский смех, потом ему показалось, что женский голос позвал кого-то. Но все было неотчетливо, как в акустическом тумане. Николай опять застыл на месте и пристально посмотрел на дверь.

– Почему вы замолчали, Николай? – спросила Василиса.

– Ничего… просто думаю… – ответил Николай. – Извините… Мне нужно работать… Простите, что побеспокоил вас.

Николай убрал телефон в карман и опять подошел к закрытой комнате. Послышался громкий женский крик. Он расплывался, растекался, расслаивался, как прозрачные круги на воде. Послышались шаги, затем детский смех. Потом Николай отчетливо услышал, как вспорхнула птица. Он различал звук движения ее крыльев. Вот опять все затихло. Он посмотрел под дверь. Никаких признаков жизни. Темно.

Николай повернулся и пошел в кабинет Волкова. Сев за стол, он опять погрузился в чтение тетрадей, в которых шла речь о маньяке Радкевиче. Волков долго и витиевато рассуждал о причинах, побудивших Радкевича совершить свое первое убийство. Он особенно сосредоточился на рассуждениях об ощущении холода, которое испытал маньяк в детстве, когда увидел выпавшего из окна ребенка и в тот момент, когда увидел женщину, идущую по пустому двору. Волков приходил к выводу, что женщина была связана с образом матери Радкевича, которая дала маленькому Вадиму куртку не по сезону… Он вовсе не мстил… Он хотел согреться. Да. Банально хотел согреться в тот момент. Удушающее ощущение холода было сильнее, чем все здравые рассуждения о том, что перед ним был живой человек, возможно, чья-нибудь мать или дочь… Он хотел согреться… то есть избавиться от того далекого, давящего воспоминания о матери, которой он был безразличен, избавиться от осознания того, что его в этом мире никто не любил. Кто же убил эту женщину (думал Волков) – мать Радкевича или сам Радкевич? Последнее заключение не шокировало Николая, оно четко вписывалось в общую концепцию позднего творчества Волкова (возможно, основанную на рассуждениях Борхеса о последствиях «отдаленной причины») – совершая зло (действием, мыслью или словом), каждый должен понимать, что это не уникальная акция, это самовоспроизводящаяся цепь, которая, по-видимому, никогда не прервется.

Волков также сопоставлял свое воспоминание о девочке из Ташкента и эпизод с выпавшим из окна ребенком, который произвел на маньяка такое сильное впечатление… Писатель приходил к выводу, что именно его уточнение о том, что в Ташкенте было жарко (а вовсе не сама история о попытке изнасилования, он никогда не насиловал свои жертвы) заставили Радкевича стать таким разговорчивым. Волков еще не понимал всех нюансов, он думал, он пытался понять, но он вроде бы, как показалось Краснову, нащупывал что-то главное, что-то настоящее, подлинное.

Хотя Николай ловил себя на мысли, что для самого Волкова этот эпизод был чрезвычайно важен не только в связи с Радкевичем. Было еще что-то. Что-то глубоко личное. Он постоянно возвращался к этому эпизоду, как возвращаются на протяжении жизни к чему-то неизлечимому, хроническому, подлечивают ненадолго, но затем рана снова открывается и стоит больших усилий, чтобы она перестала, хотя бы ненадолго, причинять нестерпимые страдания. Николай пока еще не мог уловить, с чем или кем именно был связан этот жестокий эпизод.

Открывая очередную страницу тетради писателя, Краснов натолкнулся на пачку пожелтевших листов. Это были то ли письма, то ли вырванные откуда-то страницы дневника. Почерк принадлежал Волкову, но был каким-то слишком ровным, острым, существенно отличался от его же почерка в записях, которые он делал в середине 1990-х годов. По всей видимости, эти записи Волков сделал в молодости. Тогда его почерк был каким-то легким, воздушным, еще не отягощенным грузом сложнейших размышлений, в которые писатель погружался в 1980–90-е годы. Это был почерк молодого Волкова, скорее всего записи были сделаны в середине или конце 1960-х годов.

«Не знаю, смогу ли я простить себе когда-нибудь, но я это сделал… – писал Волков. – Я собственным бездействием, возможно, убил его… А если и не убил физически, то убил как личность, как члена общества… Его больше нет… Нет… Поможет ли это мне?» На следующей странице Краснов прочитал: «Кажется, я не ошибся… Да… Я не счастлив… Но мне так легче». Ниже шло следующее: «Она не знает ни о чем. Она была подавлена… Он сам написал ей из колонии, чтобы она во всем полагалась на меня… В конечном итоге, если разобраться, она тоже предала его. Она могла бы не разводиться… Но она это сделала. Теперь мы с ней почти на равных. Я не помог ему… Не просил за него… Не сказал всей правды… Она подала на развод, чтобы получше устроить свою жизнь. Она – такая же, как я… Я всегда это чувствовал…» На самой последней странице Николай обнаружил еще кое-что, написанное уже намного позже… почерк был совсем другим: «Она все же уходит от меня… Все это было лишь иллюзией… Самообманом… Ничего не было… И быть не могло… Я – не я… Я – это он… Я прожил чужую жизнь… Теперь я это знаю точно…»

Николай сложил листы и откинулся на спинку стула. Наступал вечер. Его снова начал пробирать холод. Какой-то болезненный, невыносимый холод. Озноб прошелся по всему телу, напоминал действие разъедающей кислоты. Он никогда раньше не испытывал ничего подобного. Возможно, именно такой холод ощущал Радкевич, когда шел на свое первое преступление. Колючий, липкий, напоминающий прикосновение мокрицы, мороз скользил по коже – от пальцев ног до головы. Еще усилилось фантомное ощущение запаха сигарет. Запах не мог быть таким острым. Он давно выветрился, разложился, исчез. Но вот его неуловимый спектр возрождался, приобретал форму и вонзался в Николая острыми, не сгибающимися от непрерывных судорог пальцами. Ощущение было невыносимым, очень болезненным. Его трясло. Все тело буквально съеживалось от медленно нарастающих внутренних ударов. Николай положил листы на стол, встал и побрел на кухню. Он понял, что накануне он даже не зашел туда. Кухня была просторной, но очень темной, окна были завешаны плотными занавесками. Он подошел к ящикам и стал искать бутылку с каким-нибудь спиртным. К его разочарованию все полки были пусты. Холод пробирался все глубже и глубже. Как показалось Николаю, мороз уже остужал кровь в венах, он чувствовал, что начинал леденеть. Его пробирала дрожь, зуб на зуб не попадал. Вместе с холодом, возник необъяснимый, иррациональный страх. Краснов, не знал, что делать. Нужно было согреться, во что бы то ни стало. Ему казалось, что еще немного, и он превратится в застывшую статую, упадет и будет лежать здесь, пока кто-нибудь не вспомнит о нем… Точно как Волков… Он побрел в гостиную. Ему смутно казалось, что там, недалеко от дивана, он разглядел накануне какую-то старую, пыльную бутылку… Он не ошибся. Войдя в гостиную, он действительно тут же увидел рядом с диваном наполовину опорожненную бутылку с портвейном. Вероятнее всего, Волков пил его незадолго до своей смерти. Несмотря на чувство брезгливости, которое инстинктивно подступало, когда Николай брал в руки эту грязную, запыленную бутылку, понимая, что из нее перед самой смертью пил человек, которого вот уже более двадцати лет не было в живых, Краснов тем не менее поднес горлышко к губам, выдавил пробку, запрокинул голову и сделал глоток. Он ощутил во рту терпкую, обволакивающую язык, немного обжигающую смесь, она медленно стекла в самое горло и разлилась по гортани. Потом жидкость проникла куда-то в область груди и сердца, затем разлилась по животу. Вот она распространяла свой жар все ниже. Дошла до кончиков пальцев ног. Он горел. В голове все летело. Становилось тепло и весело. Краснов, сам не понимая почему, громко захохотал. И ему казалось, что он слышал свой смех как бы со стороны. Громкий. Как барабанная дробь. Он стал кружиться по комнате. Сначала медленно. Потом – все быстрее и быстрее. И вокруг тоже все кружилось: книжный шкаф, диван, упавшее на пол одеяло в шотландскую клетку, опрокинутая чашка, ложка, стул, торшер, книга «Москва – Петушки», которую он оставил на диване. Ему показалось, что он видит разбросанные по полу конфеты «Васильки», слышит детский плач. Все кружилось. Краснов хохотал в исступлении, поднимал руки высоко над головой и скакал по комнате. Уже были сумерки. Он не знал, сколько именно было времени. Он все кружился и кружился на месте как дервиш. Неожиданно, сквозь свой смех, он опять услышал громкий женский крик из соседней комнаты. На этот раз он отчетливо услышал имя: Николай! Да. Она кричала: Николай! Это было его имя. А голос очень сильно напоминал голос его собственной матери. Он остановился, шатаясь, побрел к двери, ударился о наличник, с трудом, опираясь о стену, добрел до закрытой двери, потянул за ручку. На его удивление дверь с легкостью распахнулась. Он приоткрыл ее и осторожно заглянул внутрь. Там было пусто. Ни одного предмета мебели не наблюдалось. Окно этой комнаты было распахнуто, шторы, словно крылья гигантской птицы, раскачивались на ветру. Краснов, с трудом держась на ногах, не понимая, почему его так развезло от одного-единственного глотка портвейна, направился к окну. Он хотел закрыть его. Но, подойдя к старой обшарпанной раме вплотную, на противоположной стене дома, в распахнутом окне, он увидел свою мать. Она была такой, какой он ее помнил в детстве – худенькой, высокой, с красивыми светлыми волосами. Она протягивала к нему руки и кричала: «Коля! Иди сюда! Ну иди же сюда! Коля!..» Николай забыл обо всем. От радости, что увидел свою мать, которая жила сейчас в США, и виделись они крайне редко, он перегнулся через подоконник и уже приподнял правую ногу, чтобы взобраться на него. «Коля! Иди сюда, мальчик мой!» – кричала она и улыбалась той самой волшебной улыбкой, которую он так любил. Он понял, как сильно соскучился по ней. Как хотел прикоснуться к ней. Он посмотрел вниз. Голова закружилась. Во дворе вырисовывалось прямоугольное серое пятно асфальта, даже ни одной скамейки не было, ни одной мусорного контейнера, ни одной детской коляски. Он стоял на подоконнике и раскачивался в разные стороны. Грязные шторы то взлетали к потолку, то опускались к полу. Он смотрел на мать, она все протягивала руки и улыбалась… Он уже поднял ногу, чтобы шагнуть в открытое окно, как неожиданно раздался сигнал телефона. Телефон буквально взорвался в его кармане. Тут Николай пришел в себя, вцепился в оконную раму, посмотрел в то окно на противоположной стене. Оно было закрыто, и там никого не было. Он повисел еще какое-то мгновение, собираясь с силами, затем соскользнул на пол, растянул ноги и сильно ударился затылком о чугунное ребро радиатора отопления…

В голове отдаленно вибрировал сигнал смартфона. Звук постепенно стих, слышали чьи-то легкие шаги, кто-то подошел поближе, сел рядом и дотронулся до его руки. Николай открыл глаза и увидел перед собой маленькую девочку в красном платье с воланами и короткими рукавами в виде пышных фонариков. Девочка пытливо смотрела на Николая и молчала. Это была Василиса. Он почему-то сразу это понял. Ей было лет пять от силы. Николай стал осматривать свои руки, ноги, живот и понял, что сам был совсем маленьким, лет пяти-шести, не больше. На нем были короткие шорты, легкая рубашка в светлую клетку, на ногах темно-синие сандалии.

– Ну что ты сидишь, Коля… – сказала наконец Василиса. – Пойдем. Видишь, мы заблудились. Родители будут волноваться.

Он стал оглядываться и понял, что они сидели в лесу, посреди темной непроходимой чащи, заросшей елями, дубами, лощиной, множеством кустарников, напоминающих то ли железную сеть, то ли колючую проволоку, свалявшуюся в огромные переплетения. Повсюду топорщилась паутина с пауками, слышался писк комаров. Коля не успевал отмахиваться. Василиса потянул его за руку. Он с трудом встал и, опираясь на ладонь Василисы, неуверенным шагом побрел за ней.

– Куда мы идем? – спрашивал он плаксивым голосом. – Куда мы идем?

– Не знаю, – тихо отвечала Василиса. – Не знаю.

Они все шли и шли вперед. Лес становился все гуще, все непроходимее. Из-за кустов выглядывали чьи-то тени, слышались рычания. Коле все мерещились медведи. Вот из-за дерева выглянул скелет, такой тонкий-тонкий. Скелет внимательно посмотрел на них и тут же исчез. Коля хорошо разглядел его. Дрожь прошла по всему телу как судорога от макушки до кончиков пальцев ног. Он все время смотрел на Василису, которая со всей силы сжимала его ладонь и бесстрашно шла вперед, хотя, очевидно, сама не понимала, куда именно ведет их дорога. Лес тускнел, становился темно-синим. Все гасло, гасло. Он с трудом различал деревья и Василису. Все затихало. Все постепенно превратилось в черное невыразимое безмолвие.

11

Николай очнулся от того, что кто-то что есть силы тряс его за плечо. Он услышал голос Василисы. Голос долетал откуда-то издалека, вибрировал, расплывался.

– Николай, вы слышите меня? Николай… – шептала Василиса.