Лёгким дуновением смахнуло со щеки рдяную прядь. Дрогнули, сжимаясь в бледную линию, губы.
Дрогнули, разжимаясь, пальцы. Меч упал — стальной птицей, серебряным росчерком — и ранил землю. Только землю.
Это ничего. Земле не привыкать залечивать раны.
Мёртвая ветвь, на время, по случайной прихоти ставшая орудием колдовства, вновь была мертва. И человеческая кровь не могла оживить её, напитать соком и прорасти новыми побегами.
Кровь уже сама была мёртвой.
Джерард склонил плечи, словно под внезапно упавшим грузом. Сделал шаг, неуверенный, будто бы заплутавший…
Лишённое поддержки тело мягко обвалилось на постель, устланную покрывалом — багровым, ржавым, захватанным отпечатками кленовых ладоней.
Над листвяной пестрядью, над чересполосицей прощально вспыхнувшего света и побеждающей тени, над мерно клонящимися вершинами колдовских дубов и ясеней летел лезвийно истончавшийся вопль ярости и отчаяния. Казалось, кричит сам воздух, хлещет по лицу когтистой лапой, пробирает до внутренностей и вонзает ледяные иглы ещё глубже, в разум, в душу.
От ветвей отделялось узорочье, отдавшее сочность красок, королевский пурпур и золото в залог сумеркам. До рассвета.
Листья падали.
Джерард узнал вдруг, что у победы горький вкус и запах палой листвы.
Он не ощущал себя победителем. Он чувствовал себя — убийцей.
Юноша обернулся — навстречу лезвиям и иглам, ярости и отчаянию. Холодел лоб, а скулы онемели, точно надавали пощёчин, усиленной гневом и отягощённой перстнями рукой.
Кричала по убитому сыну старуха-мать. Кричала, приподнявшись на возке, ломано изогнувшись, сухой покорёженной ветвью тянула к Джерарду руку. Кричала, без слов, без смысла, и со страшно исковерканного лица стёрлась печать разума.
Кричала, вцепившись в борта возка, точно от этого зависела её жизнь, и та, что могла бы, сложись судьба иначе, назваться Джерарду мачехой. Кричала, и с искривлённых, дрожащих губ срывались слова, которые — Джерард знал — ещё не единожды доведётся ему услышать. Позже он обвыкнет, научится отвечать на них усмешкой — сперва показного, а после и истинного безразличия. Но впервые произнесённые, с ненавистью и страхом выплюнутые в лицо, эти слова потрясли его сильней, чем мог предполагать он, пребывающий в счастливой юношеской самоуверенности, неопытный и, не смотря на уроки воспитательниц-волшебниц, ничего толком не знающий о мире людском.
— Тварь! Ублюдок! Нелюдь!
По белому лицу отцовой супруги катились слёзы. От её слов Джерард онемел и обездвижел, споткнувшись на полушаге. Зримая, осязаемая ненависть ударяла в грудь.
Старуха продолжала кричать, и вопль её уже вовсе не походил на издаваемое человеком стенание. Обезумевшие от близости сид лошади роняли с удил пену, некоторые всадники не сумели удержаться в сёдлах нечувствительных к приказам и поводьям животных. Кто-то лежал с раздробленными костями, кто-то сумел избегнуть ударов подкованных копыт, но ни люди, ни лошади не могли пересечь прочерченной тёмным волшебством границы.
Джерард мимовольно содрогнулся, когда ладонь Зимней Ночи легла ему меж лопаток. Он был слишком погружён в себя и, помимо обыкновения, оказался застигнутым врасплох приближением Зимней Ночи, но остро почувствовал, как холодно прикосновение сиды. Точно прикосновение мертвеца.
Лицо её по-прежнему прекрасно, но красота её мёртвая, — понял он. Так, верно, может быть красива смерть, пришедшая к измученному долгой болезнью или сведённому с ума болью от ран, к тому, кто неистово призывает её прийти и приветствует её, как невесту. И улыбка Зимней Ночи именно такая — ласковая, задумчиво-мечтательная.