130
«Прочитали молитвы – подразумевается». –
131
И ему же, С. Н. Дурылину, принадлежит самое подробное описание последних часов жизни Розанова, его смерти и похорон. Эти страницы его «Троицких записок» за 1919 год были впервые опубликованы в 2016 году в журнале «Наше наследие» доктором философских наук, профессором РГГУ, главным хранителем фондов Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина Анной Резниченко и кандидатом философских наук, доцентом Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, сотрудником музея Дурылина Татьяной Резвых. Они не вошли ни в одну из биографических книг о Розанове и слишком велики для цитирования в основном тексте, а обрывать их жаль, и потому я позволю себе привести их в данном примечании максимально полно как последнее свидетельство в спорах о самом спорном русском философе минувшего века.
26 января. Суббота
«23-го, в среду, около 12 ч. дня по старому времени скончался Василий Васильевич.
Я был у обедни и пришел около 11 ч. к Софье Владимировне. Мальчики (Юша и Миша) встретили меня: “В. В-чу очень плохо. Мама к нему собирается”. Софья Владимировна сказала мне: “Час тому назад заходил о. Павел. Его в 5 ч. утра вызвали к В. В. По дороге он встретил о. Павла от Рождества, тот шел со Св. Дарами от В. В. Он причастил его по его собственному желанию. Наш о. Павел прочел отходную. В. В-ч всех узнает, но уже не говорит”. Мы пошли с Софьей Владимировной, по нашим. Я говорил о борьбе за В. В-ча. Он тих, мирен, идет к христианской кончине. Была борьба за Леонтьева: мы знаем, чем кончилась. Неясна борьба за Лермонтова, хотя я верю, что и тут победа Божия. Теперь Василий Васильевич и борьба за него. Оттуда Надя в слезах.
В. В. лежал на постели, укрытый грудой теплых вещей, – он все жаловался на холод, – поверх горы теплых вещей байковое, зеленое одеяло с разводами. Он два дня ничего почти не ел. В ногах стояла безмолвная Варвара Дмитриевна, не слезы, а слезки текли по ее лицу. На откинутом верху одеяла лежала горстка пепла от папироски. Голова В. В-ча высилась на белой подушке. Глаза его открыты; но уже явно не видят. В них нет ни остроты зрения, ни розановского “глазка”; они смотрят широко, по-новому, точно видят что-то спокойное, широкое, новое, но вместе и ожиданное. Он за десять дней, что я его не видел, очень исхудал. Нос сделался большим, острым, а лицо маленьким, – какой-то “старичок”; маленький “старичок”. – Личико с “кулачок”. Мокрота мешала ему дышать; видно было, как дыхание – значит: жизнь! еще жизнь! – идет по горлу, – и хлюпает что-то в горле, но тихо, не шумно, – как громкое дыхание, а иногда хлюпанье, бульканье на секунду, на минуту прекращается, – и слышно, как он дышит. Тело его неподвижно. Оно покойно. Кажется, жизнь вся взбирается ко рту, течет по горлу, к устам, – и когда уйдет, то тело никак не будет сопротивляться. И это поражало и радовало: привычно было думать, что он будет метаться по постели, отмахиваться, кричать или частым-частым говорком (как в августе мне с Софьей Владимировной) приговаривать “Жить! жить! жить!”; или мешать будет слова со слезками, как 1-го января: “уходит, уходит, уходит!”, – и ничего, ничего этого не было. Он умирал тихо, покойно, в великой тишине и простоте. Ничего не исполнилось из того, что думалось о его смерти: дети (Вася, Варя, Надя) осенью втроем говорили, как будет умирать папа, и плакали, боясь, что он умрет страшно; причаститься не откажется, но так, прохудом, мимоидя как-то, и будет бороться со смертью, брыкаться, кричать – от рака, от страшной боли: мать его умирала от рака; сам он 1-го мне говорил: “я умру через 10 минут после того, как вы уйдете”. – И плакал. А теперь мы пришли ровно-ровно за 10 минут до его смерти, и умирал он, как таинство совершал. На лице не было никакой муки, ни тени страдания, ни черты безпокойства и страха. Он тихо, все тише и тише додыхивал свою жизнь. Агония – борьба, а он ни с кем не боролся. Не шевелилось над его телом ни одной складочкой одеяло; пепелок от последней, выкуренной им, папироски не рассыпался на откинутом у его груди конце одеяла. И казалось, он все слышит. И я думаю: он и слышал. “У папы необыкновенный слух”, – сказала Надя. Таня полезла над ним, стоя на стуле, к образу и зажгла лампадку перед образом св. Великомученицы Варвары. На столе горела восковая свечечка. Дочери стояли на коленях и горячо молились, тихо плача. Тихая стояла Варвара Дмитриевна в ногах и смотрела на него – со своими слезками, еле-еле видными на лице. Я стал на колени и заплакал. Софья Владимировна взяла молитвенник и стала читать “Канон Богородице на отход души”. Вокруг него была молитва и тишина. Никто и ничто не нарушило его тихого отшествия.
Легкое клохтанье в горле прекратилось. Ему легче стало дышать, и стало еще тише. Дыханье стало глубже и реже. Он тихо доделывал трудную работу, доживал: доносил до конца дыханье жизни. Еще дыхание; еще дыханье. И ни мускул, ни складочка не двигается на лице, но это не оттого, что оно окаменело и каменно, нет – это оттого что оно спокойно, совершенно, до глубины спокойно. Оставшийся ручеек жизни течет еле-еле, в его теле, тихо-тихо, слабея-слабея, но незамутненно, ничем не тревожим, ничем не пресекаем, – и вот сейчас и не увидим, как впадет в великий неведомый тишайший океан вечной жизни.
Точно воздух вокруг него чудесен и несказанно ароматен – и он глотает его глубокими, глубокими глотками, и так он ароматен, так драгоценен, так сладостен, что и нельзя часто глотать: глотки все реже, все реже, – точно насыщен он, уже почти насыщен. А лицо еще спокойнее, еще мирнее. И вот он с нами – и не наш: нет того В. В-ча: как мог такой, – такой как теперь, как тот, чту с нами – плакать, говорить, просить, писать, курить папироску, – …Все то – небыль, и только то, что теперь, и быль и истина. Вот тот В. В., который был, а тот, другой – тот не был.
Таинство свершалось и, когда оно свершилось, – никто не заметил. Слышались тихие, тихие молитвенные воззвания к Богородице. Горячо, слезно – и тихо, без тени горечи и взывающей скорби, молились дочери. Еще тише стала тихая Варвара Дмитриевна. Она потом сказала мне: “Вы видели, он улыбнулся три раза”. Чуялось, что таинство уже свершено. Но все были в молитве. Была только тишина и молитва. Вдруг Софья Владимировна остановилась читать, и взглянула на него, и сказала, чуть слышно, – “Кончился”.
А он смотрел на нас спокойными широкими новыми очами, тихий на веки, надышавшийся до сыта тем чудным воздухом, который только что вбирал в себя редкими и глубокими глотками, – и больше не нужно было дыханья. Он не дышал. Надя прильнула к одеялу – и плакала. Таня сказала мне: Закройте ему глаза. Я подошел, поклонился ему до земли, и закрыл ему глаза. Теперь уже он весь был не наш.
Софья Владимировна, как пришла еще, принесла с собою пелену с Главы Пр. Сергия, и он умирал с головой накрытой ею, сложенной вдвое. Я положил ему на глаза две греческие монеты из его коллекции и накрыл голову пеленой сплошь. – “Это не кончина была, это – таинство”, – сказала мне Софья Владимировна потом.
Варвара Дмитриевна, плача тихо и счастливо, сказала: “Он умер как христианин”. Видно было, сколько мук, надежд и опасений было у нее вокруг его смерти, – и всех их он отстранил своей кончиной. “Четыре раза приобщился. Соборовался маслом. Умер под покровом Преподобного Сергия! Я видела, как умирал Страхов. Он ходил все в лютеранскую церковь. Нельзя было причастить, не исповедовался. Мучился долго. Я много смертей видела. Никто так не умирал”. И она была спокойна, все время похорон, пряма, мирна, почти радостна. Надя и Таня плакали тихо. Я сказал им: “Этой кончиной – все, все кончено. Ничего о нем нельзя сказать злого никому. Все покрыла эта кончина. Все ей зачеркнуто”. “Не надо ничем ее возмутить! – Я знаю, я знаю”, – твердила Таня, плача. “Это – такое, такое счастье. Умер под покровом преподобного…” – “Он со всеми простился, он всем все простил, – он диктовал мне”, – говорила Надя. А он лежал неподвижный, укрытый пеленой с мощей того, в чей город он переселился за год до смерти.
Софья Владимировна пошла искать женщину омыть тело. А я пошел в кабинет готовить стол. Мы отодвигали шкафы, снимали иконы. Нашли пакет с надписью “Вскрыть после моей смерти”, смотрели по неволе его книги, книги его друзей и врагов. Вот – полка с “Египтом”. Вот книги о евреях. Вот грубые пародии и памфлеты на него. И так жалко и бедно казалось мне слово человеческое, даже и его слово, пред тем бессловным, что слышали мы только что в той комнате.
[Варвара Дмитриевна сказала – и плачет. – “В сочинениях своих В. В. писал, что умрет с папироской. После отходной попросил у меня папироску, но курить уж не стал”. Из богадельни наняли двух читалок-старушек. Читали они благоговейно, тихо, с коленопреклонениями, при началах кафизм, с хорошей старорусской молитвой за него. Омыла его Даша, прачка, та самая, которая переносила его больного из Таниной комнаты в комнату Варвары Дмитриевны. Он ей сказал тогда: “Дайте я вас перекрещу” – и перекрестил. Она плачет теперь, вспоминая этот его крест.]
Варвара Дмитриевна сидела и смотрела, как мы возимся с книгами: “и вы все это – взять хотите? – Все это дочерям. Мне ничего не нужно”. Перед смертью он говорил дочерям: “Христос Воскресе!”, за два дня до кончины он велел записать – всем нужно веровать во Христа и Св. Троицу. И тут я понял и обращенные ко мне 3-го его двукратные “Христос Воскресе”. А Софья Владимировна дома сказала мне: “У меня на душе нынче Пасха”. Вот шкафик с письмами к нему.
Таня: “Папа прежде больше всего дорожил книгами, а последние годы – письмами”. Я открыл ящик. Письма на “Да”. Обложки в лист белой бумаги. На верху надпись – имя, фамилия, отчество корреспондента. Внизу – характеристика в одно-два слова меткости необычайной. Вложены фотографии. Я открыл свою обложку. Первое письмо попавшееся было мое последнее письмо к нему, столь его обрадовавшее, пасхальное, общее с поздравлением его с Воскресением Христовым и благодарностью за его любовь к людям, вера, что Христос зачтет ему его жалость к детям, к Рождающей женщине. Опять Пасха.
Когда стол был приготовлен, я ушел обедать. Поискал славянскую Библию, хотел почитать Псалтырь, но были только русские (несколько), по-русски не хотелось читать».
27 января, воскресенье