По поводу владения фактическим материалом творцом художественных произведений в «Дневниках» К.И. Чуковского есть полуироническое-полусерьезное замечание. В своих записях, относящихся к 1942 году, Корней Иванович пишет об А.Н. Толстом:
«Самое поразительное в нем, что он совсем не знает жизни. Он работяга: пишет с утра и до вечера, отдаваясь всецело бумагам. Лишь в шесть часов освобождается он от бумаг. Так было всю жизнь.
Откуда же черпает он свои образы? Из себя. Из своей нутряной, подлинно русской сущности. У него изумительный глаз, великолепный русский язык, большая выдумка, а видел он непосредственно очень мало. Например, в своих книгах он описал 8 или 9 сражений, а ни одного не видел. Он часто описывает бедных, малоимущих людей, а общается с очень богатыми. Огромна его интуиция. Она-то и вывозит его».
Этот важнейший инструмент художественного творчества – интуиция, – не поддающийся рациональному объяснению, лишь своим очевидным отсутствием свидетельствуют об оскудении таланта.
Роман «Крутые горы», написанный отцом по свежим следам его пребывания на Тамбовщине, был выпущен издательством «Молодая гвардия» в 1956 году, но не имел такого резонанса, как предыдущие его произведения, ни в прессе, ни в читательской аудитории.
Наверняка за пять лет сидения в сельской глубинке отец смог окончательно убедиться в том, что колхозы не в состоянии вытащить деревню из нищеты, и никакие меры репрессивного, а также морального воздействия здесь не помогут. Нужны были коренные перемены.
Но не пришла еще пора заговорить об этом вслух. А когда это стало хотя бы отчасти возможным, мой отец был настолько подавлен и растерян, что по сути дела исчерпал себя как творческая личность с независимым мышлением и своим собственным видением мира.
После смерти Сталина и выступления Н.С. Хрущева на ХХ съезде партии Н.Е. Вирта, считавшийся одним из любимчиков вождя, хотя в действительности был, скорее всего, поднадзорным, стал расплачиваться за этот миф. Пресловутый фельетон, появившийся в «Комсомольской правде» 17 марта 1954 года, представлял собой типичный пасквиль, в котором завистники изобличали писателя – в чем?! В том, что его домашний уклад в деревне отличается от быта аборигенов?! Читателю преподносилась красочная картина всевозможных излишеств, в которых погряз писатель Николай Вирта, – дом с удобствами, гараж с машиной, да еще и верховой жеребец!.. Все это, конечно же, заслуживало самого сурового осуждения и порочило образ советского писателя.
Оглядываясь назад из дальнего далека наших дней, так и хочется посокрушаться – построил бы себе вместо какого-то шаткого забора из голубого штакетника трехметровую стену, которые возводятся ныне вокруг солидных особняков, – сквозь нее уж в щелочку не подглядишь...
Трудно с достоверностью утверждать, от кого исходил заказ на этот неприличный донос – из Тамбовской губернии, от кого-то из обиженных отцом местных начальников или из недр Союза писателей, оскорбленных его позицией «независимого», которую он с подчеркнутым вызовом занимал.
Для отца это был жесточайший удар, подрывавший его престиж известного писателя, привыкшего пользоваться почетом и уважением. Самое парадоксальное заключалось в том, что удар этот рикошетом сильнейшим образом ударил и по мне, чуть было не испортив всю мою дальнейшую жизнь. Мне предстояло на собственном опыте испытать незыблемость одного из наиболее гуманных постулатов нашей советской Родины, гласящего, что «сын за отца не отвечает». В это время я как раз закончила пятый курс филфака Московского университета, и Государственная распределительная комиссия должна была решать вопрос о моем трудоустройстве.
Под пологом цветущей липы в начале июня 1954 года мы с моей мамой сидели на скамье во дворе старого здания университета на Моховой и проливали горькие слезы.
Конечно, наши невзгоды на фоне масштабных катаклизмов, потрясавших страну, могли бы показаться незначительными, но мы с мамой чувствовали себя несчастными и беззащитными. Отец к тому времени окончательно ушел из семьи, да и у меня на личном фронте дела обстояли не лучше – молодой человек, который вроде бы до этого меня очень любил, после злосчастной публикации в «Комсомольской правде» исчез с глаз долой и не появлялся. И тут до нас доходит слух, что меня хотят направить учителем начальной школы куда-то в провинцию.
Для мамы, как и для меня, это была бы трагедия – я никогда не питала склонности к преподаванию, а поскольку уже вступила на литературный путь, начав печататься как переводчик, будучи еще на студенческой скамье, то именно с литературой связывала свои надежды на будущее.
И вот мы с мамой сидим на скамье под липами и рыдаем, и тут из дверей филфака появляется наш незабвенный Илья Ильич Толстой, руководитель нашей группы по изучению сербскохорватского языка и литературы, раздраженный и суровый до крайности, что делало его еще больше похожим на его великого деда, и говорит:
– Вам придется подписать направление, которое дает госкомиссия, иначе они вас изничтожат. Устроят грандиозный скандал, исключат из комсомола и выгонят из университета с волчьим билетом. Никакие мои доводы относительно ваших литературных способностей не помогли. Председатель госкомиссии так и сказал: «Яблочко от яблоньки недалеко падает! Вот пускай ваша такая способная выпускница и едет под Барнаул в начальную школу учить детишек русскому языку. Как вы думаете, справится она с этим почетным заданием?!»
Словно во сне, по крутой лестнице старого здания МГУ кое-как доползла я до третьего этажа, где заседала госкомиссия, ответила на какие-то вопросы и подписалась под всеми бумагами – «Т. Вирта».
С некоторых пор, в какое бы окошечко ни сунула я свой студенческий билет с этой фамилией, на меня пялились квадратные глаза, как на какое-то пугало...
Конечно, у нас в стране сын за отца ни в коем случае не отвечал, это хорошо усвоили себе тысячи и тысячи сосланных детей и жен репрессированных, вот и я попала в их число...
До начала учебного года, когда я должна была отбыть под Барнаул и приступить к своим обязанностям, оставалось совсем немного времени. Не сомневаюсь, что там я бы встретила прекрасных отзывчивых людей и сумела бы как-то приспособиться к своей новой жизни, однако в те годы разлука с моими близкими и отъезд из дома в неведомую даль представлялся мне каким-то ужасным наваждением, грозившим захлестнуть меня с головой.