В Хабаровске я был встречен местным раввином, чтобы выступить перед еврейской общиной города. А по дороге этот симпатичный молодой рабби, чтоб хоть как-то завязать беседу с чужеродным пришлым фраером, спросил меня:
– О вас, наверно, много пишут? И уже давно, наверно?
И впрямь как давно, подумал я сентиментально и блаженно.
В сентябре шестидесятого в «Московском комсомольце» был мерзкий фельетон «Жрецы помойки номер восемь». Посвящался он художнику Оскару Рабину, одна из его картин так называлась – «Помойка номер восемь», дивная была работа, и наверняка в музее где-нибудь сейчас висит, а в фельетоне подверглась дикому поношению. А вместе с ней – и те ничтожные людишки, что по воскресеньям ездили к Оскару в Лианозово. Там обо мне были прекрасные слова, я помню их и буду вечно помнить: «Этот деятель, дутый, как пустой бочонок, надменный и самовлюбленный, не умеющий толком связать двух слов, тоже мечтает о всеобщем признании».
Вслух же я любопытствующему собеседнику отвечал:
– Да, пишут иногда с недавних пор. По большей части всё доброжелательно.
После выступления я выпил водки с шумными и полнокровными евреями разных лет и вышел, чтобы ехать на ночлег.
У дверей на улице меня ждал молодой мужчина с хилой разночинской бороденкой, он молча вручил мне лист бумаги, затем негромко попросил, чтоб я его письмо в гостинице прочел. Это было вежливое приглашение на завтрашний обед, если найдется время. Автор был в таком восторге от книжки Саши Окуня «О вкусной и здоровой жизни», что хотел меня (как этой книжицы соавтора) порадовать – фазаном с запеченными внутри него дарами уссурийской тайги. Тут передо мной мелькнула тень Дерсу Узала (и рядом – партизанского командира Левинсона из «Разгрома») – отказаться было невозможно.
Я наутро позвонил, сказал, что часа два свободно можно выкроить, но есть такая закавыка – нас довольно много: две устроительницы моего концерта, импресарио, что приехал со мной, а также и водитель, не торчать же ему это время за баранкой. Ничего страшного, успокоил меня приглашатель, у меня здесь тоже некая накладка: не сумел найти фазана, будет изумительный сазан, начинка та же.
Мы приехали в небольшую квартиру, где начальная закуска с выпивкой была расставлена на подоконнике – стола там не было. Три сорта водки были настояны на каких-то местных травах, пились изумительно легко, а два приятеля, зазвавшие нас, оказались очень симпатичны и приятно разговорчивы.
Так мы толпились возле подоконника, и о сазане не было ни слова. Спохватился первым я, поскольку до концерта должен был немного поспать, и поэтому нам оставалось всего минут сорок. О чем невежливо напомнил.
Все готово, успокоили меня хозяева, вы только на минуту отвернитесь все к окну. Мы послушно отвернулись. Позади нас легкое случилось шевеление, и нас позвали обернуться. Посреди комнаты лежала на спине на коврике обнаженная напрочь молодая женщина, на животе которой высился таз со скрученной огромной рыбой. Диковинно и как-то неприкаянно смотрелась рядом с ним пониже чахлая растительность лобка. И не могу сказать, чтоб это было аппетитно.
Я совсем не ханжа и уверять в этом читателя мне вовсе ни к чему, но стало мне ужасно дискомфортно. Впрочем, растерялись все, и все это старательно скрывали. А девица изредка на нас поглядывала, что неуюта только добавляло. Так гуляли русские купцы с актерками, подумал я, но те купали их в шампанском, а про сазана, поедаемого с живота, мне никогда читать не приходилось.
Впрочем, делать было нечего, и с возгласами вежливого восхищения мы приступили к трапезе. И вкус-то этой явно деликатесной рыбы я не очень ощутил, а фарш из уссурийских трав и ягод мне и вовсе не понравился. Но водка оставалась столь же дивной.
А девице не давали ничего, она была подставкой – манекеном.
Легкое стеснение мы чувствовали даже выйдя и ни словом этот пир не обсудили. Впрочем, все слова благодарности были исправно сказаны, девушка же нас провожала светлым взглядом, ждущим, кажется, аплодисментов. Мы были способны только на «спасибо, до свидания». Мне картина эта вспоминается порой, и снова ничего, кроме неловкости, она во мне не вызывает. Конечно, есть во всем, что я сейчас пишу, почти что хамская неблагодарность этим симпатичным людям, но ничего поделать не могу: иная выпечка у наших вкусов, до купеческого шика мы уже не дорастем.
А в Калининграде (он ведь Кенигсберг и непременно снова будет им) постигло меня истинно высокое умственное расстройство: я примерно час возвышенно полемизировал с философом Иммануилом Кантом, хотя тот помер двести лет тому назад и отродясь я не читал его произведений. Просто понимал, что не осилю, и не брался.
Дело в том, что этот великий философ – гордость города Кенигсберга, все свои восемьдесят лет он прожил тут и похоронен у стены огромного собора, и его могила (вернее, каменный саркофаг) – первое, что показывают каждому приезжему.
После было у меня часа полтора свободного времени, и бродил я по прекрасным улицам старого города, и приятно было думать, что вот здесь гулял когда-то Кант (выходил он на прогулку с такой точностью, что по нему сверяли часы) и размышлял он о величии звездного неба и нравственном законе внутри себя самого.
Это, собственно, все, что я знал о выдающемся философе. Но оказалось, что нет. Откуда-то вдруг в памяти отчетливо возникло название одной его статьи – нет-нет, статью я тоже не читал, но так она прекрасно называлась, что было ясно содержание вполне: «О мнимом праве лгать из человеколюбия». Ни фига себе, подумал я с задором, это же не столько право (хотя и мнимое, по Канту), сколько необходимость, долг и непременная обязанность.