Профессор японской литературы Ирина Львова — один из лучших специалистов в Советском Союзе, а может, и во всем мире. Она была еще молодой женщиной, когда, при Сталине, ее по ложному обвинению посадили в тюрьму, где она пробыла десять лет. Преподавателем она была невероятно талантливым. И японский язык знала великолепно — переводила прямо с листа. Она помогала мне писать дипломную работу, и я всегда с благодарностью вспоминаю ее.
Профессор Гальперин был ведущим советским специалистом по японской истории, и мне очень повезло, что я был его учеником. Человек интеллигентный, с голосом тихим и мягким, он в самом деле знал, как овладеть вниманием студентов.
Мои студенческие годы пришлись на время, которое теперь называется периодом „десталинизации”, хотя все равно возможности вести свободные дискуссии, особенно о текущих событиях, были невелики. Даже там, в институте, КГБ не спускал с нас своего внимательного глаза. Были среди студентов и сексоты. Один из моих сокурсников, выданный таким сексотом, был арестован и позже приговорен к восьми годам заключения за „сионистскую пропаганду”, хотя трудно сказать, какого рода пропаганду мог’ вести студент двадцати одного года от роду. Нескольких студентов вызывали на „беседу” с работниками КГБ за то, что они критически высказывались об отношении Хрущева к вопросам культуры. Их не арестовали, но КГБ пытался (и, вероятно, преуспел) некоторых из них завербовать в стукачи. Угадать, кто работает на КГБ, было не так уж трудно, и я избегал стукачей как мог.
Одним из таких сексотов был Вячеслав Пирогов, на два года старше меня. Я был на вечеринке, устроенной им в связи с окончанием института. Как обычно, едва держась на ногах от обилия выпитого, он изображал из себя настоящего гебиста — предлагал то тому, то другому уединиться в соседней комнате и там заводил речь о возможности сотрудничества с КГБ. Кое-кого из гостей это сначала привело в ярость, но потом кто-то тишком подсказал другим идею позабавиться над пьяным дураком. И вот все выстроились в ряд и смиренно являлись — один за другим — на допрос к Пирогову. Все это было, конечно, в шутку, но характерно, что никто нс нажаловался на Пирогова в деканат — явное свидетельство подлинной порядочности.
Много лет спустя, когда я, приступая к своим обязанностям разведчика, впервые появился в советском посольстве в Токио, меня там встретил старина Пирогов, тогда уже и в самом деле офицер КГБ.
Часто после лекций мы с сокурсниками бывало отправлялись в кафе „Москва" на Моховой и часами сидели там, говоря, говоря и говоря без конца. Мы только-только приобщились к миру идей, и приобщение это кружило нам головы. Естественно, в те вечера в набитом студенческим людом кафе завязывалось множество романтических историй. Лично я влюблялся и охладевал к предмету очередного увлечения по меньшей мере дважды в неделю. Бывало мы рассаживались за столом, я начинал разговор с какой-нибудь девушкой — порой из тех, что я уже знал не первый год, — и вдруг обнаруживал, что она просто прекрасна. Мгновенно начинался роман. С одной девушкой я встречался чуть ли не год. Она была очень высокой, почти два метра, но тем не менее в ней были и привлекательность, и интеллигентность и женственность. Однако ничего у нас все равно получиться не могло. Мы с ней выглядели довольно странной парой и, конечно, знали, что публика пялится на нас. Случалось, что, пропустив по стаканчику, мы начинали танцевать под аркой старого здания университета — просто для потехи, чтобы посмеяться над тем, как изумленно глазеют на нас прохожие. Но, как я сказал, ничего из этого выйти не могло. Даже поцеловать ее и то для меня было проблемой. Мы оставались близкими друзьями; она была на моей первой свадьбе и плакала не переставая. „Стас, дорогой мой, — все приговаривала она, — твоя Елена такая красивая! Ваша свадьба просто прекрасна!"
С прекрасной своей Еленой я встретился в 1959 году — мне тогда было восемнадцать лет. Она была студенткой филологического факультета МГУ. И сразу вместо того, чтобы просто встречаться с ней, я принялся за ней ухаживать. Мы все свободное время стали проводить вместе. И вот к началу 1960 года нам уже казалось, что нет ничего более естественного для нас, нежели женитьба — хотя мы были еще слишком юны, чтобы осознавать, что дружба и любовь не одно и то же. Мать Елены и ее дедушка были не против нашего брака, и вскоре состоялась его регистрация в ЗАГСе. На Елене было элегантное белое платье и фата. Родственники и друзья толпились в ЗАГСе, пока мы стояли в очереди, дабы заполучить нужные бумаги и потом заполнить их соответствующим образом в тесной комнатушке. Когда пришла наконец наша очередь, нас препроводили в другую комнату, отчасти напоминавшую приемную. Хрипло застонал патефон, исполняя мендельсоновский „Свадебный марш", мы произнесли соответствующие слова, и через три минуты были уже мужем и женой. Свадьбу справляли у Елены и продолжалась она до самого утра.
Все, что мы с Еленой имели, — это наши студенческие стипендии. Так что нам не по карману было даже снять комнату, и мы жили вместе с матерью и дедушкой Елены в старом деревянном доме в Кунцево. Я быстро подружился с ее родными. Впервые в лице дедушки Елены я встретил человека, которому хотел подражать, как отцу, и которого по-сыновнему почитал.
Живой носитель истории, дедушка Елены рассказал мне об Октябрьской революции куда больше, чем я вычитал из книг. Большевик с начала 1900-х годов, со времен студенчества, он не только принимал участие в революции, но и в дореволюционные времена выступал защитником на многих процессах над большевиками. Причем выступал не без успеха — многие благодаря ему избежали тюрьмы.
После революции он пошел учиться на биолога и со временем завоевал известность за работы в области генетики. Он выступил с рядом гневных статей против сталинского фаворита Лысенко. Поскольку он не отказался от своих позиций, то в 30-е годы оказался на Лубянке. Общение с этим удивительным человеком несказанно обогатило меня — теперь у меня появилось реальное представление о сталинских временах, существенно отличавшееся от того, которое нам вдалбливали в школе.
Другим важным уроком, усвоенным мною от Елениного деда, были сведения о коллективизации деревни. „Миллионы трудолюбивых, знающих свое дело крестьян заклеймили как кулаков и или посадили или выслали, — вспоминал он. — Сотни тысяч умерли с голоду”.
Я уверен, что в результате только этой акции база советского сельского хозяйства была непоправимо подорвана. И в результате сегодня Советский Союз не в состоянии прокормить свой народ. Земля есть, а вот умения, желания и стимулов работать на ней нет.
Наши беседы порой заканчивались под утро. И в результате этих дискуссий я начал подозревать, что наш генсек товарищ Хрущев лгал народу в период десталинизации. Хрущев заявлял, что за все злодеяния 30-х, 40-х и начала 50-х годов ответственны лишь Сталин и клика его прихлебателей-злодеев. Но ведь эта клика не могла бы совершить всего этого без активного содействия всех, кто был частью сталинского режима. Дед Елены сказал мне, что в конце 30-х годов, будучи в заключении, он понял, что советское социалистическое правительство действует не ради народа, но против него. Я ранее не встречал человека, осмеливавшегося говорить, что советская система рухнула бы, будь она открытой. Он считал, что система жива за счет лжи, полуправды и тирании страха.
Оглядываясь теперь на свою брачную жизнь с Еленой, я прежде всего вижу нас как друзей, а уж затем как мужа с женой. Наши интересы не совпадали: ее интересовали структура языков и семантика, а меня — все связанное с Японией. Но мы отлично ладили и зачастую бок о бок корпели каждый над своими учебниками. Елена была человеком спокойным, с ровным характером, и при этом очень милым. Но все равно любовь наша почему-то не углублялась. Она не убывала, но, увы, и не возрастала.
Весной 1960 года министерство рыбной промышленности направило в МГУ на восточный факультет письмо с предложением работы в летний период для студентов, изучающих японский язык. Им нужны были переводчики при рыбных инспекторах, несущих патрульную службу в Японском море. Инспекторы эти, в рамках советско-японского соглашения о рыбной ловле, следили за тем, чтобы в запрещенной зоне не оказались японские рыболовные суда. Министерство предлагало работу на три месяца, причем обещало платить по 200 рублей в месяц. Моя стипендия была несравнимо меньшей, так что 200 рублей были для меня невиданным богатством. Я воспользовался шансом познакомиться с Дальним Востоком. А кроме того, велик был и соблазн вновь побывать на море. Я подписал контракт и, оставив жену с ее родней в Москве, вылетел в Хабаровск, оттуда в Южно-Сахалинск, а потом — поездом — в Корсаков. Там я взошел на борт судна гражданской инспекции. Мне было всего девятнадцать лет, и это была моя первая настоящая работа.
В первые дни я так мучился от морской болезни, что, думал, умру. Я не только ничего не мог есть, но и от одной мысли о еде меня выворачивало. Впрочем, я быстро пришел в норму, и с того момента море стало для меня прекрасным. Я помнил курортные места на Черном море, где бывал еще ребенком, но Тихий океан это нечто другое — цвет его меняется порой по нескольку раз в день, от светло-голубого до почти черного, в зависимости от погоды. В иные дни нас проглатывал туман, такой плотный, словно плывешь в молоке, а то — настигал шторм, и тогда огромные, грозные, но и прекрасные волны сотрясали наше судно с носа до кормы.
В один из таких штормов я едва не погиб. Судно, на котором я плавал, прежде было военным кораблем. Удобств там было маловато. Фактически, единственным приспособлением, ограждающим от падения в море, был бегущий вдоль бортов леер, закрепленный — примерно через каждый метр — пятисантиметровыми железными костылями. Добраться до туалета (всего лишь „очко"’ на корме) порой было рискованным предприятием, особенно когда море было неспокойно.
Как-то ночью старое наше судно бросало во все стороны от бортовой и килевой качки, палубу захлестывали пенистые волны. Рев океана и ветра оглушал — момент для путешествия в туалет был небезопасным. Кое-как я выбрался на палубу, и тут накатила волна — судно качнулось, волна захлестнула палубу и меня понесло к борту. Успев уцепиться за железный костыль, я повис. Свались я за борт, этого никто бы и не заметил до утра, да даже и заметь, — меня бы не нашли во тьме да еще в шторм.
По счастливой случайности на палубу как раз вышел один из офицеров. Силы мои были уже на исходе. Увидев меня, он спросил:
— Станислав, ты что там делаешь?