Книги

Приношение Гермесу

22
18
20
22
24
26
28
30

Итак, сбросим покров современности и вернёмся на девятнадцать веков назад. В это время в Самарии, славящейся своими пророками и чародеями гораздо больше, чем праздничный Ершалаим Булгакова, процветало движение, возглавляемое современником – и конкурентом – евангельских апостолов, Симоном Магом. Некоторые нынешние исследователи называют его «протогностиком», однако такое чисто временное разделение учения Симона Мага и теорий, типичных для расцветших вскоре гностических школ, не может нивелировать факт коренной метафизической общности мировоззрения его последователей и тех, кого принято называть «гностиками».[75] Симон Маг проповедовал своё учение в сопровождении женщины по имени Елена, которую он нашёл в публичном доме в Тире, и которая, по его мнению, представляла собой последнее, «низшее» воплощение божественной Мысли, эпинойи, идентичной Софии, или Божественной Мудрости. Порождение как таковое, т. е. любая манифестация или расщепление, есть её сущностный аспект, и, следовательно, именно она ответственна за акт творения, особенностью гностического понимания коего является то, что «это история прогрессирующего ухудшения (отчуждения), в котором Эпинойя, носитель творческих сил, отделённых от их источника, теряет контроль над собственными творениями всё в большей степени становится жертвой порождённых ею сил»[76]. Согласно Симону, найденная им проститутка Елена суть подлинная Елена Прекрасная, причина Троянской войны; таким образом, «греки и варвары созерцали лишь призрак истинной Елены. Переселяясь из тела в тело, страдая от оскорбления в каждом, она, наконец, стала блудницей в публичном доме, и это – «последняя овца».[77] Симон был тем, кто «пришёл… и первым поднял её и освободил её от оков, и потом принёс спасение всем людям через познание его».[78] В латинских источниках Симон Маг часто упоминается под прозвищем Faustus, то есть «благодатный»; связь этого образа с известной раннеренессансной легендой, использованной Гёте в его бессмертном произведении, слишком очевидна, чтобы на ней стоило подробно останавливаться в небольшой статье.

Как уже упоминалось, Симон наметил те основные направления метафизики и космологии, которые были впоследствии интерпретированы и детализированы школами гностиков и стали основой традиции, что пережила столетия самых жестоких гонений со стороны официальной религии, теологии, философии и позитивистской мысли и – не побоимся этого утверждения – жива до сих пор. В своём фундаментальном исследовании Ганс Йонас условно классифицирует два типа гностического мировоззрения – «сирийский» и «иранский». Говоря строго, их отличие определяется не столько «постулатами» в смысле современной философии, сколько тем, в какую область знания они помещают кардинальный разрыв божественного и тварного. В случае «сирийского типа», яркими представителями которого были валентиниане, этот разрыв носит космологический характер, и метафизическая причина порождения является не более чем «ошибкой», возникшей внутри Плеромы, т. е. области подлинно божественного. В рамках этой концепции манифестация есть акт вторичного волеизъявления, совершённый без ведома Бога его эманацией. В случае же «иранского типа» творение представляет собой реакцию божественной воли (здесь слово «реакция» надо понимать механистически, как химическую реакцию или физиологических рефлекс) на действие того, что ему сопредельно; это означает расположение актуального конфликта в области метафизического и, таким образом, ограниченность божества. Если для первого типа мировоззрения «спасение» означает восстановление плеромы как «исправление ошибки», то для второго – это восстановление изначальной чистоты противостояния, когда весь свет собран в Свете, а вся тьма находится во Тьме. С точки зрения процесса познания, эти два мировоззрения весьма родственны (многие гностики склонялись от одного к другому, не переставая быть гностиками), однако на абсолютной шкале между ними лежит непреодолимая пропасть, поскольку в первом случае противостояние света и тьмы происходит во времени, тогда как вечности принадлежит единство, а во втором это противостояние является вечным, а единство вечности заключается в совершенной разделённости и сбалансированности двух начал.

Обе формы гностического мировоззрения, несмотря на отчаянное сопростивление со стороны христианской церкви, практически в неискажённом виде выжили на территории восточной Европы в среде богомилов, благодаря которым, как принято считать среди современных исследователей, они и попали в Лангедок. Действительно, Interrogatio Ioannis, или Тайная Вечеря, является богомильским текстом, вошедшим в традиционный корпус катаров;[79] как бы то ни было, даже с точки зрения исторического материализма катары являются наследниками гностических школ, склоняющимися к крайнему дуализму «иранского типа», и рассматривать историю средневековой Европы, не принимая во внимание особенности гностического мировоззрения, всё равно, что описывать современную цивилизацию, не учитывая роль компьютеров. Но какое же отношение имеет гностическая идея к роману Булгакова? Она является стержнем, без коего всё произведение рассыпалось бы в прах. Причём люди, которые глотают его, не разбираясь в деталях, рискуют ощутить эту твёрдую кость, лишь только когда она застрянет у них в горле.

Итак, в романе о мастере есть сам мастер, его возлюбленная, сатана со своей свитой, поэты и писатели, валютчики, покупатели Торгсина, сотрудники одной тайной службы, киевский дядя и даже несчастный чёрный кот из Армавира, какового привели в милицию. В романе о Понтии Пилате есть бродячий философ, немного похожий на героя христианских евангелий, сам римский прокуратор, Иуда, исполнительный Афраний, бывший сборщик податей Левий Матвей, солдаты, розы, мысли о бессмертии, призрак головы кесаря Тиберия, тьма, пришедшая со Средиземного моря, лживая Низа… Но ни в одном из этих романов нет того, к кому столь гневно и столь тщетно обращался бывший сборщик податей в памятный день на Лысой горе. Он не ответил ни ему, ни другим героям повести-шкатулки Булгакова и, похоже, не собирается отвечать и её читателям (если они захотят спросить, конечно). Этот господин с безразличием взирает на гибнущего младенца, который «не успел нагрешить», на замерзающего по дороге в психбольницу мастера, на пытающегося помешать дьяволу наивного поэта Бездомного, каковой совершает удивительное по глубине иронии пародийное крещение в Москве-реке, взяв иконку и венчальную свечку в грязном углу на кухне квартиры, где мылась в незапертой ванной некая «развратница»… Это он, творец мира, в коем процветают Могарыч и Лиходеев, Рюхин и Латунский, Семплеяров и Бенгальский; этого мира, где люди всё так же любят деньги, зрелища и праздность, с одинаковым любопытством наблюдая за казнью Иешуа, отвинчиванием головы конферансье и трюками акробатов на велосипедах, заметно оживляясь только при виде сыплющихся с потолка банкнот. «Бог зла», как назвал его Левий Матвей, «бог разбойников, их покровитель и душа». Тогда кто же Воланд? Ведь он сатана, «противник», стало быть, он противник злого бога? И что же это значит, он действительно добр? Но кто же тогда Иешуа?

Ответы на эти сложные – и, тем не менее, насущные – вопросы можно найти в учении гностиков и, в особенности, в той его форме, которую принято называть «катаризмом». Ганс Йонас в своём исследовании, рассматривая сатану как космократора, то есть повелителя космоса, в концепции валентиниан, замечает: «Здесь мы сталкиваемся с более запутанным учением, что Сатана… будучи пневмой злобы, знает о вещах свыше, тогда как Демиург, будучи только психической субстанцией, не знает».[80] Иными словами, сатана знает об истинном Боге, «благом боге» гностиков, в отличие от творца, который пребывает в неведении и считает себя «истинным богом», выше коего никого нет. Таким образом получается, что сатана ближе Христу, как эманации светлого Бога, чем творец материального мира, верховный бог иудеев. Этот парадоксальное и «запутанное» учение у лангедокских катаров представлено в весьма ясной и логичной форме. Текст О творении гласит: «…Как вы видите, наша теория легко объясняет, каким образом Бог «создал» тьму, зло и смерть, как он «породил» Асуров и дракона, а также многие иные вещи, противные его существу, упоминающиеся в божественных Писаниях. На самом деле он просто допустил, чтобы эти монстры правили его народом по причине его греховности; таким образом, можно сказать, что злые сущности были «созданы» им в том смысле, что получили его разрешение на исполнение своей функции по отношению к его творениям. По этой же причине мы можем заключить, что Сатана был создан и сформирован истинным Богом и получил от него позволение мучить Иова, благодаря коему он смог совершить то, что без этого разрешения совершить бы не удалось. Говорить, что Сатана был «создан» Богом означает лишь то, что тот сделал его Принцем человечества, не в сущности (simpliciter), но косвенно (improprie) и акцидентно (per accidens)».[81] Иначе говоря, сатана является инструментом, при помощи которого благой Бог возвращает себе то, что принадлежит ему, оставляя кесарево кесарю и Демиургу.

В мире «глухого» бога-творца, безжалостного бога Пятикнижия, правят две высшие силы, борющиеся за Человека: дух зла и тьмы, обретший материальную форму в романе Булгакова как господин Воланд, и дух добра и света, именуемый гностиками Христос. Сложность этой теологической доктрины для рационального ума на самом деле заключается в том, что упомянутые две высшие силы, будучи крайними противоположностями, в проявленном мире выполняют одну задачу, каковая идея многократно подтверждается эпизодами романа Мастер и Маргарита, и за такую наглядность читатели должны быть Булгакову благодарны.

Именно смешение света и тьмы является изначальным грехом согласно гностическому учению. Зависть к свету заставила тьму инициировать акт смешения, но тьма в результате не стала обладать светом, а свет был загрязнён. Возмещение сего ущерба, искупление, возвращение света в свет осуществляет Христос, и сатана оказывается его временным союзником в таком деле – до тех пор, пока баланс не будет восстановлен, и тогда эти две сущности разделит вечность. Смесь света и черноты, светлого и тёмного даёт серый цвет – истинный цвет сего мира, цвет повседневных забот, «малых побед» и поражений, стремлений и страхов. «О, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».[82] И несущие грозу чёрные всадники рушат обывательский мир пристроенных банек, насиженных мест, обшитых дубом дач, специальных пайков и государственных автомобилей; руками ни о чём не подозревающей комсомолки отрубают голову сытой интеллигентской уверенности в том, что «бога нет», и что он, «человек», то есть серый пиджак с членским билетом в кармане, научившийся искусно врать, будто бы управляет своей жизнью, которая никогда ему не принадлежала и принадлежать не могла. Красен адский огонь на дне сатанинского глаза, но он гораздо ближе снежному пламени Плеромы, чем тепло материального мира, мира физического существования, где Человек принял форму зоологического вида с немного странными запросами.

Воланд в романе – человек. Было бы точнее сказать, что он – античеловек, но это мало что меняет в гностической перспективе. Также человеком является Иешуа: он – не Христос, конечно, но тот, в котором от Христа. Только солнце может смотреть на солнце, взгляд человека не выдерживает сего света; также и Воланд сливается с тьмой только когда покидает землю. В своей земной ипостаси сатана человечен, он играет в шахматы с оруженосцем при свечах, греется у камина и страдает от последствий неплатонической связи с одной «очаровательной ведьмой». Иешуа слаб и откровенно боится боли. Он знает о своём назначении, но это знание пугает его: «А ты бы меня отпустил, игемон, – неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, – я вижу, что меня хотят убить».

Между Воландом и Иешуа гораздо больше общего, чем между ними и другими участниками комедии (ведь этот роман по праву можно назвать комедией в изначальном смысле сего слова). Бесчисленные параллели между характерами сатаны и Иешуа Булгаков почти всегда подчёркивает лексически. «Нет никого. Я один в мире», – отвечает Иешуа на вопрос Пилата о родственниках. И вновь повторяет «я один», отвечая на вопрос о жене. Сидя на скамейке на Патриарших прудах, Берлиоз задаёт незнакомцу тот же самый вопрос: «Один, один, я всегда один, – горько ответил профессор». В нескольких эпизодах Воланд фактически пародирует своего оппонента, но уже не Булгаковского Иешуа, а евангельского Иисуса:

«– Позвольте мне, – тихо попросила Маргарита.

Воланд пристально поглядел на неё и пододвинул к ней колено.

Горячая, как лава, жижа обжигала руки, но Маргарита, не морщась, стараясь не причинять боли, втирала её в колено». Сама собой всплывает в памяти сцена из Евангелия от Иоанна: «Мария же, взяв фунт нардового чистого драгоценного мира, помазала ноги Иисуса и отёрла волосами своими ноги Его; и дом наполнился благоуханием от мира».[83] Навсегда прощаясь с Берлиозом, а точнее, с его головой, Воланд говорит следующее: «Все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это! Вы уходите в небытие, а мне радостно будет из чаши, в которую вы превращаетесь, выпить за бытие. – Воланд поднял шпагу. Тут же покровы головы потемнели и съёжились, потом отвалились кусками, глаза исчезли, и вскоре Маргарита увидела на блюде желтоватый, с изумрудными глазами и жемчужными зубами, на золотой ноге, череп». Этот эпизод имеет интересную параллель со сценой прозрения из Евангелия от Матфея: «Тогда Он коснулся глаз их и сказал: по вере вашей да будет вам. И открылись глаза их…»[84]

«Иго Моё благо, и бремя Моё легко»,[85] – говорит Иисус ученикам; прикосновение же Воланда имеет прямо противоположное качество: «Он протянул руку и поманил к себе Маргариту. Та подошла, не чувствуя пола под босыми ногами. Воланд положил свою тяжёлую, как будто каменную, и в то же время горячую, как огонь, руку на плечо Маргариты, дёрнул её к себе и посадил на кровать рядом с собою». В завершение праздничной ночи Маргарита принимает от Воланда дьявольское причастие кровью убитого барона Майгеля: «…Барон стал падать навзничь, алая кровь брызнула у него из груди и залила крахмальную рубашку и жилет. Коровьев подставил чашу под бьющуюся струю и передал наполнившуюся чашу Воланду. Безжизненное тело барона в это время уже было на полу.

– Я пью ваше здоровье, господа, – негромко сказал Воланд и, подняв чашу, прикоснулся к ней губами.

Тогда произошла метаморфоза. Исчезла заплатанная рубаха и стоптанные туфли. Воланд оказался в какой-то чёрной хламиде со стальной шпагой на бедре. Он быстро приблизился к Маргарите, поднёс ей чашу и повелительно сказал:

– Пей!

У Маргариты закружилась голова, её шатнуло, но чаша оказалась уже у её губ, и чьи-то голоса, а чьи – она не разобрала, шепнули в оба уха:

– Не бойтесь, королева… Не бойтесь, королева, кровь давно ушла в землю. И там, где она пролилась, уже растут виноградные гроздья.

Маргарита, не раскрывая глаз, сделала глоток, и сладкий ток пробежал по её жилам…»

Какая кровь «давно ушла в землю»? Кровь Иуды из Кириафа, конечно. Кровь предательства, из которого сделано вино дьявольского причастия, наполняющее кубок сатаны всякий раз, когда нож пронзает сердце предателя. Барон Майгель – пародия на Иуду, Иуда-наоборот, человек, совершающий сходную по результату, но обратную по сути роковую ошибку – он пытается предать сатану.