Гость потемнел лицом и погрозил Ивану кулаком, потом сказал:
– Я – мастер, – он сделался суров и вынул из кармана халата совершенно засаленную чёрную шапочку с вышитой на ней жёлтым шёлком буквой «М». Он надел эту шапочку и показался Ивану в профиль и в фас, чтобы доказать, что он – мастер».
Данная сцена выдержана вполне в духе средневековой драмы, когда комичность скрывает некий зловещий подтекст. Несомненно, при том, что поведение мастера нарочито демонстративно, в нём нет и тени иронии, он абсолютно серьёзен и даже суров. В этот момент разговор двух обитателей сумасшедшего дома перестаёт быть разговором и на секунду превращается в ритуал – мастер
Итак, сын Афанасия Булгакова, приват-доцента Киевской Духовной Академии по кафедре истории западных вероисповеданий и автора критического исследования
Безусловно, эта деталь личности героя не только не второстепенна, но она, по сути, определяет его статус в мире булгаковского романа. Достаточно элементарной наблюдательности, чтобы понять, насколько важен момент сего гротескового «масонства» героя, его тайной жизни – начиная с биографии, рассказанной Бездомному и кончая историей его знакомства с самим неудачливым поэтом. Мастер находит «тайную жену» Маргариту; дописав роман о Понтии Пилате, он «покидает тайный приют и выходит в жизнь»; но самое главное – стащив ключи у фельдшерицы Прасковьи Фёдоровны – «милейшего, но, увы, рассеянного человека» – он получает возможность
И всё же, решение принято. Больше нет поэта Бездомного – есть ученик мастера. Прощание обладателя чёрной шапочки с Иваном в конце 30-й главы романа является прощанием с учеником, который хорошо усвоил уроки (хотя и по-ученически наивен, на что указывает характерная форма его имени): «Меня другое теперь интересует, – Иванушка улыбнулся и безумными глазами поглядел куда-то мимо мастера, – я другое хочу написать». Пройдут годы, и ученик Иванушка превратится в профессора Ивана Николаевича Понырева, пишущего серьёзные научные работы, но при этом он останется
Теперь есть смысл обратиться к уже вскользь упомянутой разнице между мастером-каменщиком и безымянными архитекторами соборов. Удачной иллюстрацией этого отличия может послужить эпизод из
Девятнадцатый век, ознаменовавший начало развития индустрии и «технического прогресса», то есть полную победу современной парадигмы в западном мире, подвёл онтологический итог постепенной деградации понятия мастерства, прослеживающийся в европейской культуре примерно с XIV века. Отныне «мастер» – просто человек, доведший до высокой степени совершенства
Однако двадцатый век внёс свои коррективы. У мастеров пера в ту пору появились весьма серьёзные заказчики, которые намеревались при помощи их мастерства не столько ублажить себя, сколько изменить – и направить в нужное русло – мировоззрение огромного количества читателей. Первым официально признанным мастером советской литературы стал Максим Горький. Его именовали этим титулом во всех печатных органах, на всех писательских пленумах. Мастерство автора
Идея мастера, как человека, владеющего в совершенстве техникой письма и способного «озвучить» любую идею так, чтобы она естественным, безболезненным и даже приятным образом проникала в сознание читателей и укреплялась там, весьма серьёзно волновала выдающегося советского искусствоведа (критика, теоретика литературы и т. д., и т. п.) А.В. Луначарского. Основные положения его концепции были сформулированы в статье «Мысли о мастере»,[65] которая содержит, среди прочего, более чем красноречивую фразу: «Не всякий становится мастером, но всякий, прежде чем стать мастером, должен быть учеником и подмастерьем». Это введение символических градусов Древнего масонства в практику советской литературы не было случайным или «виртуальным»; оно представляло собой вполне конкретный план, который начал осуществляться задолго до появления статьи Луначарского, но должен был быть доведён им до состояния стройной теории, чему помешала лишь его неожиданная смерть. Чего не было сказано в данной статье (и не планировалось в дальнейшем), так это кто же на самом деле будет заказчиком таких мастеров, а также их хозяином – это было вполне само собой разумеющейся деталью и выносилось за скобки. К примеру, Максим Горький был «человеком Ленина». Владимир Ульянов являлся его подлинным владельцем, даже когда покинул сей мир; у Пешкова так никогда и не сложились отношения с И.В. Сталиным. При этом Сталин ничего не мог сделать с Горьким (хотя, скорее всего, хотел), поскольку общепризнанный статус того был слишком высок изначально; взамен «отец народов» искал и воспитывал своих собственных мастеров. Ими стали, в первую очередь, А.А. Фадеев и К.А. Федин; в какой-то момент Сталин попытался подготовить к подобной роли и М.А. Булгакова, что, несомненно, нашло своё отражение в романе
Итак, у всякого мастера, официально или неофициально получившего этот статус в иерархии советской литературы, был свой хозяин и заказчик. Следовательно, у тайного супруга Маргариты он тоже был? О, да. Не Сталин, конечно – ведь хранители «чистоты» сталинских принципов так и не допустили булгаковского мастера к широким читательским массам (хотя, кстати, не расстреляли его и не сгноили в ссылке) – некто гораздо выше в перевёрнутой иерархии железного века. Тот, кто при последнем расчёте заплатил всё причитающееся: «…О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днём гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула? Туда, туда. Там ждёт уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет. По этой дороге, мастер, по этой. Прощайте! Мне пора».
5. Шестой круг, или каламбур Коровьева
«Тут в государственной библиотеке обнаружены подлинные рукописи чернокнижника Герберта Аврилакского, десятого века, так вот требуется, чтобы я их разобрал. Я единственный в мире специалист», – поясняет Берлиозу иностранный господин с дорогим портсигаром. Эта фраза, произнесённая на Патриарших прудах в самом начале романа, задаёт тон всему произведению и определяет качества многих последующих эпизодов и характеристик, которыми автор наделяет своих персонажей, а персонажи – друг друга. Дело в том, что Герберт Аврилакский – мирское имя Папы Сильвестра II.[67]
В молодости будущий Папа много времени посвятил математике, каковую изучал в Испании, причём не только в христианской Барселоне, но также у арабских мудрецов Кордовы и Севильи. Его познания не просто выходили за пределы «нормы» образования того времени, но считались экстраординарными даже среди учёных Римской Империи. Согласно легенде, Герберт Аврилакский в период своего пребывания в городах мусульманской Испании, кроме наук квадривиума, весьма успешно овладел некоторыми тайными учениями. Трудно судить, насколько это соответствует действительности, зато достоверно известно, что он был заказчиком латинских переводов классических арабских источников по астрологии, которыми затем пользовались многие поколения европейских астрологов и астрономов. Смешение фактов и вымысла привело к тому, что о Сильвестре II пошла молва как о маге и обладателе редких магических манускриптов. Открыто именовать его «чернокнижником», конечно, не позволял себе никто, и это заявление, кое читатель слышит из уст сатаны, является с одной стороны издёвкой над несведущими в истории папства советскими писателями-персонажами романа (а также вполне живыми, но не менее несведущими его читателями), а с другой стороны эксплицитно указывает на антикатолическую философскую основу всего произведения – подумайте: сатана называет себя «единственным в мире специалистом», способным разобраться в наследии Папы!
Для кого же предназначались шутки и каламбуры, направленные против Ватикана, которыми столь изобилует роман Булгакова? Для читателей, конечно – но не для «современного читателя». Мы (русские, итальянцы, немцы, французы, англичане, американцы, наконец) продолжаем читать
Отвлёкшись на секунду от предмета изложения и вспомнив о незримой армии «булгаковедов», стоящих за спиной автора – кто с красным пером, кто с более острым предметом, – хочется задать им один весьма очевидный вопрос, ответ на который мог бы стать темой столь желанного для многих доктората и который уже многие десятилетия то ли откладывается ими на потом в качестве десерта, то ли – чего совершенно нельзя предположить о столь проницательной публике – просто не приходит им в голову: а именно, по какой причине не одно поколение православных и сочувствующих им атеистов восхищается романом, в основе коего лежат идеи еретиков Лангедока, выраженные устами героев западноевропейских средневековых легенд? Однако, отдав эту краткую дань риторике, вернёмся к теме статьи.
«На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый воздушный же пиджачок… Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия, прошу заметить, глумливая». Таков земной московский образ печального рыцаря, властителя Тулузы,[68] бесстрашного защитника Альбигойи, что происходит от греческого имени
«Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил», – замечает Воланд, «поворачивая к Маргарите своё лицо с тихо горящим глазом, – его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал». Нельзя в точности сказать, как звучал сей каламбур,[70] но можно вполне обоснованно предположить, что он нашёл отражение в песне одного из любимых воспитанников графа Тулузского, приёмного сына семьи де Лантар, Эллиана де Кадене (ок. 1160 – ок. 1240), который был «юношей добрым, красивым и
Идея переворачивания добра и зла (света и тьмы), которая в песенке де Кадене на первый взгляд выглядит лишь лихим бретёрским каламбуром, «шуткой висельника», отчаявшегося что-либо исправить в своей судьбе, на самом деле опирается на весьма глубокий метафизический принцип религии катаров, каковой следовали тулузские рыцари. Однако и в прозе, и в жизни судьбы суверена и вассала оказались различными. После многих удивительных приключений Эллиан де Кадене, в конце концов, встретил свою единственную подлинную – и неразделённую – любовь. В итоге, он отказался от мира, вступил в орден Тамплиеров и нашёл смерть на земле Палестины в 1230 году.[72] Судьба Раймонда VI была менее романтической и более жестокой. Он терпел поражение за поражением, он видел падение Альбигойи, видел костры, в которых горели его родные, друзья и соратники, он вынужден был отдать на растерзание невежественным франкам родную Тулузу, оплот ереси катаров[73] и тайного учения странствующих рыцарей; он воочию увидел гибель всех своих идеалов и надежд. Раймонд VI умер летом 1222 года – отлучённый от церкви, лишённый всех своих владений и почестей. Он, как еретик, не получил последнего причастия, а также разрешения быть похороненным. Спустя двадцать пять лет после его смерти, Раймонд VII, сын графа Тулузского, направил прошение Папе Иннокентию IV, желая всё же похоронить тело отца. Однако и тогда разрешение выдано не было. «Труп Раймонда истлел без погребения, обезображенный, ограбленный, наполовину изъеденный крысами. Ещё в начале XVI века показывали около кладбища тулузских госпитальеров деревянный ящик, в котором дотлевали кости героя альбигойской эпохи».[74] Так что открытые гробы, о коих пишет Данте в отрывке, взятом в качестве эпиграфа к данному разделу, являются не столько фантастическим образом Преисподней, созданным воображением поэта, сколько обыденной чертой католической жизни XIII века.
Кто же такие катары, и как связаны с ними певцы куртуазной любви, рыцари