Книги

После любви. Роман о профессии

22
18
20
22
24
26
28
30

Если я во что-то на сцене влюблялся, то исчерпывал свою влюбленность до конца.

Мне так нравился тембр черновского голоса, женственный-женственный… что я, то есть Булочник Саша Пожаров, влюбленный в Цветочницу, закутывал этот голос в кисею от постороннего взгляда, и допевала куплет Лидия Павловна уже из-под кисеи.

Зрителям нравилось — музыкальные смешные хорошие вокалисты для драматического театра. Здесь музыку Оффенбаха мы не подводили. Она звучала ясно до последней нотки, как у великого Живокини в Малом театре: «А там, где я не спою, там рукой покажу».

Музыкальная органика требовала точной музыкальной формы. Мы с композитором Гальпериным обнаружили или выдумали, что в «Парижской жизни» много жанров — от оперы до кабаре. И весь Париж уже два века поет только музыку из «Парижской жизни».

Это требовало отдельной аранжировки каждого номера, сходного с другими номерами только сюжетами и мелодиями. Разработка была тщательной. Гальперин мечтал, чтобы на успехе «Парижской жизни» он сумел навсегда уехать в Париж и там играть собственную музыку.

Успеха для его отъезда оказалось недостаточно, хотя нашелся безумный разбогатевший француз, в прошлом пилот, снявший для нас театрик на Шанзелизе, в котором я, еще более безумный, отказался играть по причине тесноты. Вероятно, я забыл, что Париж стоит обедни.

Гальперин же вместе с талантливыми сыновьями-музыкантами живет-таки в Париже и пишет свою музыку. Вообще музыка, понятая и сердечно исполненная, приносит удачу.

Не помню, кто писал либретто, кажется, Мельяк и Галеви, но это было неважно. В музыке мы слышали Превера и позволили себе закончить оффенбаховскую оперу «Осенними листьями» Монтана. В финале, там, где барон де Гондремарк уезжает из Парижа, потерпев полный фиаско в попытке изменить своей прекрасной жене. Нам было немножко жаль барона, но Париж умеет отторгать похабников и пошляков.

Всё-таки измена — это поэтический акт, и допущены к ней немногие.

Спектакль полнился мелодиями, которые вместе могли казаться неразличимо прекрасными, но когда мы нашли многожанровость музыки, сделали ее эстрадной, имеющей право быть исполненной даже самой Эдит Пиаф, всё стало до нотки понятным, и неумение профессионально петь стало достоинством какого-то живого уличного пения.

Не либретто, музыка на него исполнилась дотошностью метода Станиславского, чьей мечтой было поставить во МХАТе «Веселую вдову». Она становилась предметной, мы могли пользоваться ею, как жонглеры. Она обжигала, переходила в кончики пальцев, не давая нам прикоснуться, заставляя семенить на месте в патетических местах, делая их неотразимыми, заставляя мчаться за убегающим Подколёсиным, повторяя его движения на месте под Чайковского, как в нашей «Женитьбе», диктовала хореографию, которую, оказывается, сочинять необязательно, просто надо извлечь из обстоятельств самой музыки, из ее характера, темпа, эмоций.

Мы не боялись показаться дилетантами, не привлекали специалистов, потому что музыка не была аккомпанементом, она была действием.

Это сложный разговор. Легче показать, хотя показывать некому. С тех пор многие разбрелись, многие умерли.

«Мотивчик» по Легар-Кальман-Штраусу возник, чтобы я, проходя по коридору театра, знал, что за дверью малого зала — мой одесский двор, разыгранный людьми, не имеющими о нем ни малейшего представления.

Только сын мой, в то время восьмилетний, мог как-то догадываться, что детство его папы было пронизано опереттой, как солнцем. Что жанр этот и одесский Театр оперетты поддерживали в нас легкомыслие и веселье.

В моей памяти все мы вышли из «Летучей мыши». И первый любовник двора, и его несчастная супруга, и две красотки, преследующие эту семью.

И другая семья, пародийная, еврейская, с огромными носами, но такие обаятельные и неотразимые, какими бывают самодельные тряпичные куклы. Как они кричали! Как с вызывающим акцентом пели, правда, по-немецки, и были неотразимы! Никто не мог им запретить быть такими.

И дядя Толя, забулдыга, человек с пустой стеклянной тарой для сдачи, чтобы приобрести полную, пересказывавший всем соседям увиденную им когда-то до войны «Летучую мышь». Он был неотразим…

Я разрешал Толе Горячеву импровизировать, и он начинал готовиться с вечера. Говорить с ним перед спектаклем я никому не советовал. Как же он фальшивил, напевая, и музыка выдерживала это, и в наших обстоятельствах она становилась тоже неотразимой.

И если мы слишком далеко отходили от оригинала, наши блестящие музыканты Семёнов и Легин неслись от рояля первого этажа к роялю второго по двум лестницам, меняясь местами, и там импровизировали, находя парафраз любимых советских песен в давно написанной классической опереточной музыке.